Красные петухи(Роман)
Шрифт:
Чуял Онуфрий Лукич — скользит и катится он под уклон нежданно и круто перекосившейся жизни. Не за что уцепиться, не на кого опереться. Впереди — ледяной мрак неведения. Несет, несет его взбесившаяся судьба сквозь гром и ливень, по непроглядной черноте. Куда? Ни седла, ни поводьев, елозит на мокром и скользком крупе, цепляется за гриву, за влажную шерсть и сползает, сползает. Что страшней? Пасть под ноги разъяренной судьбы иль скакать в неведомое?
Да, Онуфрий Карасулин, согнула тебя судьба в бараний рог, завязала мертвым узлом и вместо счастливой звезды повесила над головой
За ним пришли поздним утром. И кто? Безоружный и пьяненький Константин Лешаков, прозванный Иисусом Христом за сходство с иконописным ликом сына божьего.
— Здорово ночевали, — хоть и громко, но как-то неуверенно и виновато выговорил Лешаков. Неловко снял шапку, бестолково потоптался у порога, покашлял.
— Садись, почаевничаем, — пригласил Карасулин. Он заснул на рассвете, проспал ранний завтрак и теперь нехотя в одиночку жевал холодный капустный пирог, запивая крепким морковным чаем с молоком.
— Да я уже… с утра пораньше…
— Чай не помеха ни слезам, ни смеху. Садись.
Молча тянули из блюдечек горячую жидкость. Крякали, обтирали испарину со лбов и шеи. Карасулин выложил на стол кисет. Покурили, продрали мозги крепчайшим самосадным дымом. Хозяин заглянул в еще не очистившиеся от хмеля черные иконописные глаза гостя, спросил:
— С чем пожаловал?
— Век бы с этим не жаловать. За тобой послали. Подняли спозаранку, приволокли в исполком — будешь, грит, дежурным при штабе…
— Каком штабе?
— Черт бы его знал, что за штаб объявился. Все бегают, командуют, стучат кулаками, грозят винтовками. На дверях приказ вывешен: мужики подчистую мобилизуются на войну, за отказ — расстрел.
— И ты напугался? — В глазах и в голосе Карасулина ядовитая насмешечка.
— Напугался, — признался гость. Оглянулся, понизил голос. — Емельянова ночью сказнили…
— Ка-ак? — привскочил Карасулин. Растопыренной пятерней скребанул по скатерти, и та поползла по столу вместе с самоваром и чашками.
— Пашка Зырянов с дружком, Димкой Щукиным, порешили. Сперва в снег втоптали, опосля, ишо живого, в прорубь головой. Потом бабу его всяко… сволочи. Из петли ее соседка вынула. Не в себе навроде стала…
— Мать-перемать! Кулачье беломордое…
— После обедни, бают, коммунистов начнут судить. Поодиночке переимали. Хотели ночью втихаря, как Емельянова, да передумали. Теперь вот суд затевают.
— И Ромка сидит?
— И он, и Пигалица. Почитай, все там…
Карасулин долго тер побуревший лоб ладонью. «Неужели не послушали? Не могла Ярославна… Выходит, один я… Хотят от своих отщепить или… Чего-то они задумали…» Отлепил ладонь ото лба, глянул на Лешакова.
— Как же ты в песью стаю угодил?
— Попал волк в собачий полк — лай не лай, хвостом виляй. Тут не шуткуют. Сам сегодня увидишь, как твоих товарищей казнить станут.
— Не даст народ.
— Народ… С утра полдеревни косых. Шалаются с ружьями. Песни базлают. В церкву было с пьяными харями сунулись, да отец Флегонт турнул, кубарем с паперти летели.
— Кто у них за главного? — спросил Карасулин.
— Похоже, что ишо не поделили кость. Кориков вроде за попа, Зырянов
— В самый бы раз вышло. Отвернули б ему башку, одним гадом меньше. Аль ты б за него?
Лешаков погладил смоляную христосовскую бородку, пощекотал кончики усов, опустил редкой чистоты глаза и заерзал на скамье, будто та вдруг накалилась и стала припекать зад.
— Не ски ногами, пеленку не подстелю, — сурово выговорил Карасулин, царапая Лешакова колючим, жестким взглядом. — Приспело время поворачивать. Либо вправо — со всей этой сволотой супротив своего брата мужика, либо влево — с коммунистами и всеми пролетариями. За каку вожжу тянешь? Выкладывай начистоту. Не кулак ведь, на чужом горбу не езживал, соседскими руками костер не разгребал, сам себя кормишь. И не трус. Георгия с войны принес… Неуж поверил, что Боровиков с Кориковым Советы сковырнули, мертвое оживили? Четырнадцать держав супротив нас перли, все ваши благородия, светлости и сиятельства с ими — и пинок в зад получили. А эти-то…
— Дай оглядеться, Онуфрий Лукич. С разбегу только петух на курицу скачет. Нам эк-то негоже. Покумекать надо.
— Кумекай, да не шибко долго, а то попадешь во щи за- место того петуха.
— А сам? — Лешаков немигающим пронзительно-ярким взглядом впился в Онуфрия Лукича. — Сам в каку сторону?
— Все в ту. Не флюгер. Может, и окольным путем, а все туда же — за Советскую власть. Вместе, что ль?
— С тобой можно: не продашь. Только не разжую, как ты ухитришься…
— Вчерась утром был у исполкома, когда продотрядчиков вызволял? Не погодись в ту пору, распяли бы их. А так ни Маркел со стаей, ни выворотень Кориков не пискнули поперек. Потому как мужики за мной пошли. А кулакам и белым недобиткам не с руки сразу клыки показывать. Хотят под красным флагом белые дела делать.
— Вчерась ты ло-овко раскрутил, по-карасулински. И продотрядчиков спас, и мужиков малость остудил, шары продрал им. Только сегодня — не вчера, Теперь у них целый отряд. Ползут и ползут какие-то… ваши благородия недобитые. Так что сегодня…
— Верно, — жарко подхватил Карасулин, — верно, Константин, вчера я был один, а ныне мы вдвоем, а, может статься, через час станем два по два. Ежели затеют коммунистов втихаря судить, шумните, чтоб принародно, что, мол, за мужичья власть, ежели втайне от мужиков судят. На людях-то Корикову трудненько будет, да и я ведь не смолчу…
— Может, они тебя до той поры…
— Все может быть. Но пока живы — лови ветер ноздрями, хватай судьбу на лету. За меня не сумлевайся: красным был. — им и помру… Пошли, однако. Они, поди, до дыр зенки протерли, на дорогу глядючи, нас поджидаючи.
Онуфрий Лукич легко перешагнул порог кориковского кабинета и остановился, хмуро оглядывая собравшихся там людей. По тому, как они запереглядывались, зашуршали сдавленным шепотом, как торопливо расселись по заранее присмотренным местам, понял: ждали его с нетерпением. Криво ухмыльнулся, спросил громко, с вызовом: