Красные петухи(Роман)
Шрифт:
— Хватит, — приказал Горячев. — Шевчук! На улицу его. Охладить — и сюда.
Медведеподобный Шевчук сграбастал Пикина за плечи, мешком выволок из дома, кинул на утоптанный, желтый от мочи снег. Пикин кулем лежал на спине, неловко подвернув голову, натужно дыша широко раскрытым ртом. Кровь, пузырясь, прикипала к снегу.
Шевчук опрокинул ему на голову бадью колодезной воды. Пикин охнул, перевернулся, встал на четвереньки. Красные ледяные струйки сползали с головы за воротник. Брезгливо морщась, Шевчук приподнял продкомиссара, подтолкнул в спину.
— Шагай.
— Вот теперь другой разговор, — удовлетворенно и весело сказал Горячев, оглядев Пикина. — Прошу садиться, товарищ губ-прод-коми-ссар. — Подождал, пока тот сел на поданную табуретку. —
— Нет: знаю кулацкую породу.
— Мало мы, видать, тебя вразумили! — Горячев оскалил крупные, желтеющие зубы, привстал и тут же снова уселся. Смягчил, насколько мог, голос: — В данной ситуации у тебя е-дин-ствен-ный вы-ход! Указую его в память о твоей добродетельности! Вовек не забуду, как ты голубил меня, заступался, ставил в пример. Так вот, послезавтра ты выступишь на крестьянском сходе и скажешь, что драл с мужика шкуру не по своей воле — по приказу Москвы, по личному распоряжению самого то-ва-ри-ща Ленина. Докажешь, что ты — исполнитель злой воли большевистских вождей, — рассчитывай на снисхожденье. Ты ведь хоть и о-чень и-дей-ный, а подыхать, собака, не хочешь…
Пикин стиснул зубы, не в силах оторвать взгляд от большого, острого шевелящегося кадыка Горячева. Все отдал бы, всем поступился, только б… Нож! Обыкновенный кухонный нож. Всадить в луженую иудину глотку, тогда пусть четвертуют.
Затекшим глазом косил по сторонам, но ничего подходящего не обнаружил, и оттого ярость перекипала в отчаяние. Сейчас он кинется на Горячева без ножа: еще достанет сил вырвать гадюке жало. Как бы ловчее, неожиданнее. Скособочившись, глянул через плечо на конвоира и обмер, увидев ярко сверкнувший кончик топора под мешком у порога. Топор! Сердце нырнуло в холодную глубь, зачастило, затараторило. Топорик… миленький, как к тебе подобраться?.. Ведро с водой рядом на скамье…
Натужно закашлялся, прижал ладонь к груди, еле внятно выговорил:
— Спасу нет… Жжет… Попью…
Нарочно еле ковылял к ведру. Левой рукой сгреб кружку, правая скользнула к топорищу и уже нащупала его, обвила влажными трепетными пальцами, и Пикин чуть попятился, чтоб ловчее было выпрямиться и с ходу кинуться на Горячева, но в самый последний миг ослепляющий удар между ног свалил продкомиссара на пол. Горячев всадил каблук между лопаток распластанного, позеленевшего от боли Пикина, вырвал топор из помертвелой руки, занес над головой продкомиссара.
— Оттяпать бы гадючью башку!..
«Бешеные» зазубоскалили.
— Яишню ему, поди, изделал…
— Эк саданул, полсапога влезло…
— Чуть стенку башкой не прошиб комиссар-от…
Заколыхался хмельной хохот, посыпались матерки.
— Вставай! — рявкнул Горячев.
Все силы собрал Пикин на то, чтобы оторваться от пола, приподнялся на руках и замер от жуткой нутряной боли в паху. Сцепив зубы, перевернулся, сел. Поднял на Горячева белые, вылезшие из орбит глаза.
— Твоя взяла… Сделаю… как сказал…
— Ого! — изумился Горячев, — А я-то думал, комиссары и впрямь же-лез-ные. Жидковато ты замешен. Может, еще поиграться
Весь день отлеживался Пикин. Только раз к нему в амбар заглянул караульный — принес ведерко с водою, блюдо отварной картошки, полкаравая хлеба — и больше никто не наведывался. Да и зачем? Они с Горячевым прекрасно поняли друг друга. И прежде понимали, считались даже единомышленниками. Красный комиссар, большевик Пикин, и белогвардейский офицер, эсеровский холуй Горячев. Чем не пара? Жестокая ирония судьбы. А как защищав его перед Чижиковым!.. Сейчас Пикину казалось: надо было быть слепым, чтобы не заметить неискренности, провокационности речей и поступков бывшего члена коллегии губпродкома. Почему не разглядел даже после чижиковского предупреждения? Мужика не понял, не поверил, а вот белому недобитку, эсеровскому выкормышу поверил. Поделом и расплата. Заслужил…
В бессильной ярости Пикин молотил кулаками по амбарной стене до тех пор, пока не трезвел от боли.
К еде не притрагивался, а ведерко почти опорожнил за день. Внутри горело и саднило, будто туда натолкали крапивы. Жжет и колет, как ни повернись. Иногда накатывал такой жар — мутилось сознание, мысли скипались и начинался бред. Он спал и не спал, видел сны и слышал голоса с улицы, куда-то падал, проваливался в тесную удушливую расселину, бился в ней, как рыба в неводе, обливаясь клейким, горячим потом. Пот смывал беспамятство, вместе с сознанием снова приходили мучительные мысли… Эти звери что-то отбили внутри, ноги порой немели, отнимались.
Постепенно он притерпелся к жжению и к чугунной тяжести головы, усилием воли подавлял то и дело подкатывающую тошноту, но когда ослепляли вспышки боли в паху, сотрясая тело мелкой лихорадочной дрожью, Пикин не мог сдержать стона.
Неуловима грань между отчаянием и надеждой. Есть сладкая боль и горькая радость, и на пороге смерти человек надеется и мечтает. И Пикин мечтал. Вот его хватились в губкоме, послали в Криводаново гонца, дознались обо всем и кинулись по следу. Сейчас располосует тишину пулеметный говорок, загремит «Ура!» и красноармейские кони будут топтать перепуганных сонных бандитов. Не уйдет, не скроется Горячев даже под землей… Пикин приподнимался, по-аггеевски вскидывал над головой стиснутый кулак и в изнеможении падал навзничь.
О собственном завтра он думал как о чем-то очень далеком, постороннем, хотя и знал, на что способны Горячев и его «бешеные»: их лютость безмерна, а ненависть ненасытна. Но чем ближе к рассвету пятилась ночь, тем чаще вспыхивал в сознании все тот же давно мучивший его вопрос: виновен ли лично он, коммунист и губернский продкомиссар, в кровавом мятеже? Ответить надо было четко, определенно, без скидок, без недомолвок и многоточий. Виновен ли он? Персонально? Именно он? Да или нет? Никаких уверток, никакой демагогии о благих намерениях. Ими, как известно, вымощена даже дорога в ад… Надо ли было, не считаясь ни с чем, досрочно и с превышением задания выполнять хлебную разверстку? Все сибирские губернии к началу двадцать первого года едва перевалили половину плана, а Северская — на сто два процента. Ни премий, ни наград, ни благодарностей за это он не получил: не ждал и не хотел. Не ради того ломил себя и других не щадил, каждому лишнему пуду радовался, спешил отправить его в Центр, где душил республику голод. Набатным сполохом гремело над истощенной страной: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!» У здешних кулаков хлеб был, и немало. Кой у кого с пятнадцатого года лежала в скирдах немолоченая пшеница. Нужды здесь не нюхали. «Правильно сделал! Надо было из этих куркулей еще столько вытрясти!.. А если б не трясти — убедить, вразумить?.. — Пикин зло засмеялся. — Глупейший вопрос. И дураку понятно — лучше б добром, да разве кулак поступится добровольно хоть горстью зерна, охапкой сена? Зимой снегу не выпросишь…» Вспомнилось страшное челноковское костровище — могила лучшего продотряда Яровского уезда. Кулацкая сволочь!