Красный гроб, или Уроки красноречия в русской провинции
Шрифт:
“И верю, и не верю. Хоть и крестила мама. Столько пудов яда выпить…”
“Но водкой этот яд из крови не выведешь. Не пей больше”.
“А я пью?”
“После таких разговоров ты начинаешь тихонько прикладываться…”
“Нету денег, Маша”.
“И слава богу. И давай… давай, мой дорогой, держись… У тебя есть десяток умных, талантливых, непродажных учеников?”
“Десяток? Да уж наверно”.
“Это очень много. И я думаю, у других хороших учителей России тоже найдется по десятку. Кто-то из великих говорил: достаточно десятка гениальных храбрецов… Ай-ай-ай,
“Я к ней вошел в полночный час.
Она спала, – луна сияла
В ее окно, – и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, -
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне”.
“Дай вытру тебе слезки. Не знаю, как ты, а я тебя люблю”.
Вечные эти их разговоры, часто вслух, а иной раз и молча…
27.
Кроме “Словаря местной публики”, на коем подчас разговаривают новые темные власти России, Углев собирал, правда бессистемно и лишь время от времени, словарь местного крестьянского говора. Эту затею поддержал один из лучших его выпускников, биофизик профессор Сережа
Ворфоломеев, к которому несколько лет назад Углев заглянул в гости по случаю приезда в Новосибирск на конференцию учителей. Сам Сережа только что вернулся из Лондона, где читал в двух университетах лекции по экосистемам.
На квартире у Сережи вся прихожая и кабинет по стенам в несколько этажей заставлены книгами, но что это за книги? Тимирязев, изданный в начале ХХ века, Дарвин в тряпичной обложке с облупившимися бронзовыми буковками на корешке, Вернадский, Вильямс, И. Шкловский, современные издания философов России: Соловьева, Бердяева, Ильина… рефераты, монографии – метровыми слоями… и снова труды ученых:
Тимофеева-Ресовского, Шредингера, Медникова… а где же художественная литература?
– Вот, – с иронической улыбкой (это у него защитная реакция) кивнул
Сережа на пару полок прямо над рабочим столом. И Углев увидел томики писателей, которых в свое время прозвали “деревенщиками”: Абрамова,
Астафьева, Белова, Личутина, Распутина… несколько сборничков поэтов:
Рубцова, Цветаевой, Мандельштама… и снова книги певцов деревни:
“Лад”, “Последний поклон”, “Прощание с Матёрой”…
– У физиков еще более узок интерес, – хмыкнул Сережа.
– В каком смысле?
– Ближе к пшану, – весело сломал слово профессор. – У меня хоть
Трифонов стоит.
А где же писатели, казалось бы, более близкие языком, сюжетами современному ученому? Где Аксенов, Гранин, Солженицын, черт побери?
Но поговорить не удалось: распорядок работы на конференции был очень плотный, едва успели выпить по рюмочке настойки, и Сережа отправил своего учителя по назначению на служебной машине.
Уже вернувшись в Сиречь, Углев часто задумывался, почему, в самом деле, для интеллигенции, такой изысканной, как Ворфоломеев, сегодня ближе не книги о физиках, например, или диссидентах – а ведь еще недавно!.. но – о сельской жизни. По закону маятника, после двадцатилетнего забвения, – новая мода? А не потому ли, что, если даже ты, физик, математик, родился в городе, у тебя деды и бабушки оттуда, из деревни? И когда видишь эти повести со слегка выспренними, назидательными названиями, что-то все же сладостно точит душу? И, глядя мексиканские и бразильские сериалы по ТВ с музыкой и сентиментальными страстями, вспоминаешь наших “Кубанских казаков”, над которыми еще вчера смеялся, а сегодня иными глазами оцениваешь? Да, сказка, сказка, рожденная нищим советским народом, который, однако, не успел забыть общинной жизни до революции, с церковью, песнями, обрядами, с высокой нравственностью…
Недавно было так: из родного углевского села в Сиречь приехали бывшие соседи Пименовы, вернее, их старшая дочь Вера Ивановна с внуками – Эдвардом и Эмилией (да-с, такие имена!). Прежде чем
Валентин Петрович поднатаскал детей по физике и литературе и помог поступить в железнодорожный техникум, земляки пожили у него неделю.
Вечерами Валентин Петрович выпытывал, волнуясь, новости о своей матери-старушке, об однокашниках, а когда с Верой Ивановной выпили привезенной ею самогонки, попросил спеть пару песен, какие пели они в детстве-юности. Вера, лицом белесая, как в муке, виновато моргала и, кроме песен Пахмутовой, ничего не могла вспомнить. И пришлось ему самому, Валентину Петровичу, затянуть и “Бродягу”, и “Сронила колечко”, и что-то еще.
– Ну, конечно, вы ученый, вы помните, – слегка сконфуженно объяснялась гостья.
Но разве дело в этом? Ведь и Сережа Ворфоломеев (а он Валентину
Петровичу в дети годится) на прощание блеснул знанием очень хороших старинных песен… например, “За лесом солнце засияло, там черный ворон прокричал”, или “В семье богатого купца росла-резвилась дочь
Мария, одна лишь дочка у отца, всех красотой своей пленила”, или вот еще (сам Валентин Петрович ее прежде всю не знал):
Я стояла-примечала,
Как река быстра течет,
Река быстра, река чиста,
Как у милого слеза.
Не прогневайся, друг милой,
Что я буду говорить.
“Ты родителев боишься,
Ты не хошь меня любить.
Я не вовсе девка глупа,
Не совсем я сирота.
Есь отец, и есь мать,
Есь и два брата-сокола,
Два вороные коня,
Два вороненькия,
Два черкацкия седла,
Два булатные ножа.
Уж я этими ножами
Буду миленка терзать -
Ты рассукин сын-мошинник!
На дорожке догоню,
На дорожке догоню,
Твое тело испорю,
С твово бела тела
Пирожков я напечу,
С твоей алой крови
Я наливочку сварю,
Из твоих костей-суставов
Кроваточку сделаю!”
Какая страстная и грозная песенка брошенной девицы!
…
Наверное, во всех нас, не потерявших память, некая труднообъяснимая общая вина перед деревней… Валентин Петрович перебирал давние блокнотики и тетради. Сжечь или в местный краеведческий музей отдать? Нарисуют номер и сунут в угол, а там мыши съедят…