Красный вал [Красный прибой]
Шрифт:
Он держал девушку за талию, у нее было крепкое тело и гибкие мускулы.
— Видишь, — сказала она, показывая на заросший диким виноградом кабачок, — там можно пообедать. Это удобное местечко. Благодаря закрытому балкону, можно чувствовать себя, как дома.
Она повела Ружмона через огород и поле роз. Несколько рабочих в запачканных гипсом блузах и штанах, измазанных землей, сидели перед трактиром, попивая абсент.
Гостиница, грубо построенная из дерева, кирпича, мелового камня и песчаника, покрытая одновременно и черепицей и драницей, имела закрытую террасу, заросшую
К ним подошел лакей с подвязанной щекой, с салфеткой, залитой вином. У него были глаза сыщика и шута, облупленный нос, и он улыбался с видом человека, понимающего, в чем дело.
— Мы хотим пообедать, — заявила Евлалия.
Лакей одобрил ее кругообразным жестом и обратился к Франсуа:
— В зале? Или, может быть, вы желаете отдельный кабинет?
— Да.
— О, только с балконом, — проговорила девушка.
Лакей провел их коридором и лестницей, певшей под каждым их шагом, в комнату, залитую оранжевым и топазовым светом солнца. В сад выходил веселый балкон, весь заросший диким виноградом.
Лакей накрыл маленький стол на дрожащих ножках, подал им яичницу, жареный на жиру картофель, салат, жаркое баранины, кремовое пирожное. Выпитое вино шумело в голове Евлалии. Наступили таинственные сумерки; обращенные к западу стекла наполнились лиловыми призраками и сверкающими грезами. Мягкая влажность примешивала к последним часам лета аромат близкой осени. О, она была счастлива! Она была пьяна от любви! Когда подали кофе, она закрыла дверь на ключ и, распустив свои длинные, густые волосы, закрыла ими лицо Франсуа. От них пахло базарными духами: сиренью, но их теплота была полна горячей жизни.
Пройдя через столько волнений, весь изнемогая от желания, он сохранил еще некоторую щепетильность:
— Разве не надо думать о будущем? Не пожалеете ли вы потом, моя красавица? Мы слишком мало знакомы друг с другом, чтобы знать, что мы сделаем завтра.
— У нас нет ни необходимости, ни желания это знать, — ответила она. — Скажите только, что вы любите меня… этот вечер.
— Я люблю вас, — ответил он, пьяный, поднимая ее.
Но он еще боялся, несмотря на признаки того, что она не была новичком.
— И я тоже… О, я люблю вас… я тебя люблю, — кричала она.
Тогда, в величайшей нерешительности, он обнял ее, сидевшую у него на коленях и прижимавшуюся к его груди. Она повернула к нему лицо, совсем бледное при последнем розовато-желтом свете дня; ее глаза, полные блеска, стали еще больше; волосы ниспадали в диком великолепии, все в ней было напоено наслаждением и яркой тревогой. В ее зрачках он увидел, что выбора больше нет: страсть и кровь туманили его рассудок…
Они возвращались полями, на которые, как отражение от сабли, падал свет полумесяца. Вершины тополей искрились при каждом дуновении воздуха; неуловимый пар поднимался над засеянными полями. Тихо трещали кузнечики, и собаки издалека предупреждали друг друга о той химерической опасности, которая их волнует, возбуждает и очаровывает, как воспоминание о том времени, когда их предки воевали с волками и шакалами.
Счастье наполняло Евлалию, счастье, нежное, как маленькие звездочки, тонущие на млечном пути.
Франсуа был еще взволнован тем торжеством победы, которое, будучи самым простым, вместе с тем остается и самым ярким торжеством.
Он рассматривал, при свете полумесяца, высокую девушку, ее лимонного цвета корсаж и шляпу с маками.
Она его умиляла. Он находил ее смелой и мужественной
В обществе, жестокие законы которого она принимала, в котором она соглашалась работать и покорялась бедности, готовая скорее голодать, чем украсть хотя бы один грош, — она осталась свободной для любви и ее опасного риска.
Она была лишена чувства стыда, осторожности, она не рассчитывала на верность самца, ни на свою собственную.
"Бедная малютка предложила мне свое тело", как "добровольный дар", — думал он, — "и я обязан ей не больше, чем петух своим курицам. Она избавила меня даже от угрызений совести".
Париж возвещал о себе, снопы света прорезывали предместье.
Евлалия прошептала:
— Ты еще любишь меня?… Ты будешь меня любить несколько недель?
— Да, да, — воскликнул он с благодарностью. — Я вас очень люблю, моя дорогая девушка.
Она не требовала ничего большего; она прибавила, с коротким таинственным смехом:
— Это не будет стеснительно. Я знаю, что у тебя немного времени. Тебе достаточно будет только сделать мне знак.
Выход из укреплений был недалеко; в молчании отходила тревога совершившегося: смерть падающего вечера, конец прекрасной книги, первые жаркие об'ятия.
— О, но мы вернемся туда, вниз, — сказала она, указывая на звезды.
— Когда вы захотите…
— Но не завтра? Вы скажете, что я требовательна.
— Я скажу, что вы прелестны.
— Правда? Как мило вы это сказали. Тогда завтра… потому что, видишь ли, я была так счастлива… так счастлива… потому что ваши глаза не лгали… и я не знаю еще, почему…
"И я не знаю еще, почему. Как можно это знать?" думал Ружмон. Всякое действие приходит из бесконечности; всякий жест родится из бесчисленных жестов; всякая любовь — маленькое зерно между миллиардами зерен, слабый горный круглолистик, отданный на милость бурь и глетчеров.
"Что же", думал он в то время когда они входили в мрачный город, где дровяные склады и жилища походили на вертепы и грязные конуры, "попытаемся взять свою долю в настоящем… и пусть это дитя сохранит хорошее воспоминание".
— Теперь расстанемся, — продолжал он уже вслух. Он получил в тени забора долгий и свежий поцелуй. Затем, он проводил взглядом Евлалию, удалявшуюся колеблющейся походкой.
XIV
Это была пора, когда дело Ружмона расширялось собственными силами. Всякая пропаганда, если она приносит плоды, налагает известные периоды покоя, во время которого вожаку выгодно дать созреть своей жатве. Его отсутствие будет полезно: оно прекратит короткость обращения, становящуюся банальной, она оставит пути для неожиданного, что в жизни групп так же необходимо, как и в жизни отдельных личностей…