Крайняя изба
Шрифт:
— И правильно делают, — принялся за свое Вадим. Ему, видно, доставляло огромное удовольствие разыгрывать бабку. — Толку-то от вас, старух… — прятал он в бороде ухмылку. — Место занимаете только.
— Осподи! — взмолилась бабка. — За что ты меня наказываешь? Кого ты на мою голову наслал?.. Толку от нас, от старух… — хватала она воздух ртом, будто удушьем мучилась. — Я ж вон одной картошки нонче около десяти центнеров сдала. Это, посчитай, скоко человек прокормить можно?.. Это ведь ты на моей картошечке не заскучаешь зимой, в городе своем. И картошечка у меня не чета кое-чьей, одна к одной картошечка, крупная, гладенькая, сухонькая. Подъехали ко мне на машине, сгрузили мешочки, уплатили по двенадцать копеек за кило —
— На своих… — подливал и подливал масла в огонь Вадим. — А на колхозных?
— А что на колхозных? Также стараешься… еще больше даже. В войну вон, как без мужиков остались, и поднимаешься до свету, и возвращаешься засветло. Все эту самую картошечку добывали — дождь не дождь, холод не холод. Горы ее перебрали. Свои-то грядки, бывало, при фонаре ковыряешь. Пол-огорода, случалось, снегом занесет.
— Снегом? — не верил уж без всяких шуток Вадим. — Как же вы зиму перебивались?
— Так и перебивались… подтягивай живот потуже и весны жди. Весной травка, солнышко, весной крахмалом да сладкой картошкой соберем, мусолим ее заместо конфеток. У меня тогда эвакуированные жили, с-под Москвы родом, выводок цельный ребятни с матерью. Пешими пришли из Пахомово, зимой, кто в чем замотан, едва не околели дорогой. И дальше уж моей избы не пошли, пригрелись. Ох и насмотрелась я в войну на голодные гляделки угланов. — Бабка придавленно сгорбилась, чуть ли касаясь подбородком стола, точно какая-то боль внутри захватила ее, заставила согнуться, и теперь пережидала, покачиваясь, когда эта боль отринет от нее, уйдет, даст продохнуть свободно. — Да и после войны первое время не слаще было. Мужиков-то не ахти скоко вернулось. А хлебушек-от народу давай и давай, все есть хотят. Опеть с зари до зари на поле. Опеть не до своих огородов. Но я че, про меня и говорить нечего. Я в ту пору совсем одна-одинешенька оказалась, ни братьев, ни чужих детишек. Оне с матерью еще до конца войны уехали, отец на родину вызвал, вернулся навовсе из госпиталя. Без руки, правда, вернулся… Мне че, мне легче было…
— Ничего себе легче, — сказал Гера.
— Легче, легче… Токо на душе камень тяжеленный, и за братовьев, и за мальцов эвакуированных, привыкла, прикипела сердцем за три-то года. Все уже взрослые теперь, кто-нибудь нет-нет да и весточку пошлет, все еще теткой Алиной величают… Вот токо еще с ними лихо расставаться было, а так терпимо… У других вон баб полон подол ребятни, да без хозяев кои. Ох и помучились же оне, горемышные. Уж я так поступала, на самую худую работу насылалась, в кажном месте была затычкой, чтоб другим продохнуть можно было. Да и свой камень рассасывался в работе. — Бабка перемогла малость, собралась опять с силами. — Много, много трудов было положено. Мы вон, бабы, однех токо снопов насерпили, перевязали, не счесть. Хошь снова помаленьку и трактора, и комбайны стали появляться. Механизация, конечно, хорошо, но и без рук в крестьянском хозяйстве никак не обойдешься. А маловато стало в деревне рук-от, маловато, — круто повернула разговор бабка, — больше машин разных. Но с центральной ведь усадьбы до каждого угодья лесного, до кажного покосца не больно-то доберешься, хошь на тракторе, хошь на чем…
Что можно было сказать бабке, как убедить, что время ее уходит, что оно безвозвратно. Да она, верно, и сама это хорошо понимает, но все же пытается удержать, вырвать из него все для себя и для нас самое важное и необходимое. Возможно, и мы к старости будем такими же, когда уже не станем поспевать за жизнью, когда она будет лететь впереди нас, и мы начнем всячески стараться, чтобы жизнь эта прихватила с собой все, что покажется нам нашим открытием и завоеванием. Это, наверно, и присуще всем поколениям.
— А какая людная
— Как через отряды?
— Ну как. Ну, стояли одно время колчаковцы в деревне. А кто-то возьми и донеси на батю, что-де старший у него в Красной Армее, да еще командиром… всякий народ в деревне ведь был. Ну, колчаковцы и прихватили с собой тятю, когда уходили. Стреляли по нему за деревней. Матушка, конечно, занемогла с горя. А вскорости и слухи дошли: отряд, мол, Лексея разгромлен и сам-де командир шашками порублен. Ну, мать после этого вовсе слегла, недолго протянула… Осталась я одна с братцами. Их у меня хотели в какой-то дом взять, на чужие руки, но я не дала… дальше жить стали. Да вы ешьте, ешьте, че опеть за табачищем потянулись… Ну, хошь молочко допейте. А я вам пока постели разберу. Я живо… устали сердешные. Я вам все с печи дорасскажу.
— И-и… — вытянула бабка в темноте избы, — скоко я в жизни снесла, разве перескажешь все-то. Ниче мимо меня с братцами не прошло, ниче не обежало… ни хорошее, ни худое. Новость какая из Пахомово, затеванье — сначала мы узнавали. Иной раз почтарка еще далеко, а ты уже поняла, с какой она вестью… с похоронкой ли, с радостью ли для кого. Встретишь ее, повыспросишь… Да она и сама мимо не пройдет, стукнет в окошко…
Говорила бабка распевно и монотонно, будто пряжу пряла. Размеренный тихий голос ее то усыплял нас, то вновь вырывал из зыбкого полусонного забытья.
— И всю жись эдак: на работу выходишь первой, домой попадаешь последней… кажин починок с тебя, с крайнего жителя. На собранье-сходку вон и то всегда первой спешишь, идти-то всех дальше… не опоздать бы, не прослушать чего. По мне так наша половина деревни и судила: «Знать, и нам пора, раз Алина пошла». И куды ни бежишь, че ни делашь, всегда одна дума на уме: как там, пронеси господи, ребятишки дома? Избу не спалили бы, иль чего другого не вытворили. Рано начала их с собой на работу брать. Все сердцу легше, когда на виду.
— А как с париями, с гулянками? — стряхнул вдруг дремотье Вадим. — Неужто не тянуло?
— Держалось и такое в голове… я долго в соку была, долго во мне бабье бродило. Другие вон живо без мужиков-то усыхают, издергиваются, страшными становятся, а я летов до пятидесяти стать держала, хошь немало сначала-то и изводила себя, ревела ночами…
Вадим заворочался под одеялом, его, видно, не на шутку волновала эта сторона бабкиной жизни.
— И решилась-таки, не побоялась?
— На че решилась? А-а… а че бояться. Баба на то и живет, чтоб детей выхаживать, чтоб род длить. Вот ежели котора не рожает, а с мужиками за подарки, за деньги балуется, тогда другое дело. В загранице, сказывают, полно их… просифунток этих самых, помилуй их, господи.
Вадим бешено захохотал, закатался по кровати, отжав, должно быть, Геру к стенке.
— Вот ты, бабка, и есть…
— Я? — задохнулась бабка. — Да ты че? Да как у тя язык поворачивается?
— Точно, бабка… точно, — входил опять в игру Вадим. — Мужика у тебя нет? Нет… Дочь у тебя имеется? Имеется.
— Дак ведь я не за деньги, я по доброй воле…
— Кто знает? Кто знает? — напирал серьезно Вадим. — Попробуй докажи теперь.
— Ой, да че ж это? Да уймите вы издевателя! — воззвала к нам с Герой бабка.