Крайняя изба
Шрифт:
Вадим наконец тоже не вытерпел, прельстился блинными запахами. Он тоже побренчал рукомойником, отмял и надел просохшую одежду, выпил все до дна из ковша и сменил на кухне Геру.
— Смотрю я на тебя, бабка… уж больно ты мне тетку мою напоминаешь, которая меня воспитывала. Я матери-то рано лишился… умерла. А отца вовсе не было… Так вот и тетка моя в доску для других расшибется.
— Че ж ты-то у нее такой?
— Какой?
— Сам знаешь… Не рад, поди, и себе, такой-то?
— Не рад, бабка, не рад, — признался Вадим с грустцой. Нашлись,
— Ой, неправда, неправда! Вам токо кажется, что так вы добиваетесь. Душу вы токо себе и другим надрываете и ниче боле.
— Не знаю, не знаю, бабка…
Позавтракав, Вадим начал сразу же куда-то собираться: натягивал сапоги, энцефалитку.
— Ты куда? — спросил его Гера.
— Пойду прошвырнусь… кадры проверю. Выходной у нас сегодня, не выходной?
— С ума сошел. В дождь-то?
— Не растаю, не беспокойся, — сказал Вадим. — А то побывали в деревне и ни души не видели, не слыхали… Устина найду, бабка, вашего. Сегодня вы у меня со светом будете, — толкнул парень дверь.
То была еще одна страстишка Вадима. Ему необычайно нравилось расхаживать слегка под хмельком по улицам какого-нибудь поселка иль деревни, останавливать и заговаривать с каждым встречным-поперечным, напрашиваться в гости, в друзья к вовсе незнакомым, впервые увиденным людям. Любого почти мужика он мог уломать пойти с ним выпить, любую женщину занять, насмешить и проводить до калитки, а то и дальше. И хоть он в те моменты был надоедливо болтлив, неотвязен, приятелей он всегда себе находил. До поры до времени, конечно. Едва только хмель начинал улетучиваться из его головы, едва остывал взгляд, едва начинали хищно раздуваться ноздри, приятелей Вадима, как волной, от него смывало.
— Герасим Василич, буди начальника, — крикнула бабка.
Настала моя очередь подниматься. Да и как не поднимешься, блины ведь стынут.
Эх как ловко управлялась у печи бабка Алина, только половник да сковородник мелькают, только сковородка шипит да скворчит, когда ее смазывают куриным крылом, обмакнутым в растопленное масло, когда ее вертят, заливая мучной болтушкой.
— Страсть как люблю мужиков кормить. Баб вон послушаешь, так им надоело… А то не подумают, что все в доме от этого, доволен ли, сыт ли хозяин-работник.
Блины она кидала прямо на стол, на кучу других блинов, исходящих горячим духом. Блины были тонкие, хорошо пропечены, с одной стороны поджаристые, хрусткие, сметана приятно смягчала, гасила во рту их каленость. Казалось, что блины можно есть без конца, однако желудок мой как-то до обидного быстро тяжелел, полнился, да и в горле уж, несмотря на отличный смазывающий материал — сметанку, застревало, будто оно сузилось.
— Нет, будь у меня мужик, уж я бы его баловала, уж я б его ублажала.
— А беглый не появлялся, не давал о себе знать? — спросил я осторожно бабку, чтоб не обидеть ненароком.
— Беглый-то? Нет, не давал, — сникла заметно, опечалилась бабка. — Сгинул небось где-нито… пропал. Не то бы он
Насидевшись, наговорившись с бабкой на кухне, я вернулся в комнату. Гера слонялся по избе из угла в угол, томился, видать, без работы. Он то и дело подходил к окну, вытирал рукавом быстро запотевающее изнутри стекло, смотрел сквозь частое капание и ручейковые потоки с крыши, надеялся, видно, что дождь скоро кончится. Но, судя по всему, дождь зарядил надолго. В тяжелых, низко нависших облаках — ни одного просвета. Лужи на дворе пенятся и пузырятся — верный признак дальнейшей непогоды.
Я достал из рюкзака папку со снимками, достал все необходимое для черчения: тушь, готовальню, линейку — опять взялся за абриса.
— Баб, — позвал Гера, ощупывая зачем-то оконные косяки. — А не поставить ли нам вторые рамы? Зима ведь скоро… как ты потом одна-то? Есть другие рамы?
— Батюшка! Соколик ты мой! — поторопилась на зов бабка. — Да как славно-то было б! Да век бы тебя помнила!.. Вверьху, на чердаке, рамы-те… Мне их все Устин вставлят и выставлят. Он мне и огород весной спашет, и картошечку в яму на зиму спустить помогет, и где каку доску приколотит… Пойдем-ка притащим рамы-то, али как?
Гера и бабка вышли, забрались по скрипучей лестнице на чердак, ходили там взад-вперед над моей головой — спускали рамы. В щелки меж потолочными плахами кое-где осыпалась земля.
Потом они занесли все рамы в избу. Бабка нашла Гере молоток, плоскогубцы, гвозди, нашла высохшую, твердую, но еще годную замазку. Себе принесла таз с водой, принялась мыть и протирать рамы от чердачной пыли и грязи.
— А я-то не думала, не гадала. Вот повезло-то!.. Дай тебе бог здоровья, Герасим Василич!
Рамы были старые, подгнившие, расхлябанные. Гера вертел, осматривал их, примерял к окнам, подгонял, подколачивал, крепил гвоздями. Вынимал и снова вставлял некоторые стекла, которые держались плохо, получше зажимал и замазывал замазкой. Бабка не могла нарадоваться:
— Ну, без заботушки теперь… омману зиму. Уж как тебя, Герасим Василич, и благодарить, не знаю?
Вымыв и протерев все рамы, она, чувствуя, видно, себя в большом долгу перед Герой и желая хоть как-то услужить ему, предложила неуверенно, не надеясь на удачу:
— Баньку стопить, что ли?.. Че ж вы так-то пойдете, не помывшись, не попарившись.
— Банька — это вещь! — поддержал бабкину затею Гера.
— Любишь, Герасим Василич? — возликовала бабка. — И я не догадалась раньше-то… рассиживаю, старая. Уж такую баньку, Герасим Василич, стоплю, такую баньку! Уж я расстараюсь!
И бабка, наспех одевшись, выпорхнула из избы, загремела в сенцах ведрами, коромыслом — занялась баней.
К полудню Гера вставил три рамы, проверял, готовился вставлять и остальные. Делал он все на совесть, да он и не мог иначе, рамы в косяки вгонял плотно, хоть те и скособочены были, где надо подтесывал топором, где надо набивал планки.