Крайняя изба
Шрифт:
— Нет, ковшичек токо плеснула. Полежала на полке, погрелась… ни голову, ниче не мыла. У меня банька шибко пользительна… тятя еще каменку собирал, гальку подыскивал особую. Меня в чужую баню ничем не заманишь.
Настроив самовар, бабка вышла к нам, села возле окна, заглядывая в его черноту, будто собралась встречать кого-то, первой заслышать.
— Так ваш страшной и не является… Он че своей головой думат, вовсе ведь банька выстынет? Все завтра свеженькие, чистые пойдут, а он…
— Да он, может, сейчас лучше нас отдыхает, — сказал Гера, — с бабенкой какой-нибудь. Там, может, сейчас не только баня…
— Откуль у нас таким бабенкам взяться? — возразила бабка. — Когда-то, не скрою, всякие водились, когда народу в деревне полно
Гера не разделил этого довода:
— Тут не одной четвертинкой пахнет. Чтобы Вадим так долго терпел человека…
— Ну, может, и поболе купили… что-что, а этого добра добудут. — Бабка помолчала, раздумавшись, неодобрительно качнула головой: — И че вы, мужики, в ней хорошего находите, в водке-то? Почо она вам так шибко глянется? Отчего хотите свой разум-то замутнить, от чего отгородиться, отбояриться?.. От самих себя все равно ведь никуды не убегите, не надейтесь даже… Почему вы такие хлипкие, слабые духом? Нет в вас надежной опорки, видно, потерялись вы че-то…
— А у тебя, бабушка, есть? — спросил я с надеждой смутить, ввести бабку в тупик, ведь на такой вопрос не просто ответить.
— Есть. У меня все есть, че кажному человеку бог дает, да не кажный дорожит этим, меняет на побрякушки. Я крепче вас. У меня и речушка своя, и полянки в лесу…
— Да не твои они, бабушка! — вырвалось у меня уж с отчаянием. — Всех они, — дивился я бабкиной твердости и непоколебимости. — Всех, — твердил я, думая о том, что бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает, нет на земле ценностей, которые бы принадлежали кому-то одному, что все в жизни проходяще и переходяще.
— Как не мои? С чем человек всю жись живет, че не бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает к нему, держится тем… У меня дажеть дерево свое есть, под коим навечно лягу… уж наказала товаркам, кто помоложе, кто переживет меня. — Бабка замолчала, не сразу вернулась из каких-то далей: — Ну, может, и не токо мои, еще кого-то. Дак и слава богу, и на здоровье, жалко, что ли? Дак вам нынче разве надо че-то?.. За тем же разве вы погоняете? — Бабка опять надолго, отстраненно замолчала. — Лежу я иной раз на своей печи, и такое меня сомненье возьмет, такое сомненье!.. Не то вы че-то делаете, не так живете. Ниче не хотите замечать вокруг: ни неба, ни солнышка, ничего такого… А если и заметите, то так, походя… все бегите куда-то, разогнались. Для этого разве рождается человек? Вы и самих-то себя и других не больно-то замечаете. Вот я говорю с вами, говорю, а вы все больше помалкиваете да помалкиваете. И все, поди, мимо ушей пропускаете… вовсе, мол, из ума выжила, старая.
— Ну почему же?
— Выжила, выжила… — поднялась бабка, на кухне уж давно пошумливал самовар. — Ну ладно, кто попривык эдак-то жить, втянулся… — продолжала она и оттуда, — а иной ведь с другим в голове, он-то за что мыкается?
Бабка, сгибаясь, вынесла и водрузила на стол большущий старинный самовар, опять заметалась взад-вперед, собрала все к чаю: блюдца, стаканы, ложки… Предложила чаевничать на доброе здоровье.
— Вот был у меня сусед, Ваня Олюнин, — налила она себе в блюдце. — Ну, всем был хорош мужик, и хозяйственный, и тракторист хороший, всегда в колхозе на первом счету. И домик у него здесь был, как игрушечка… И вот надо стало колхозу в Пахомово его переманивать. И не просто переманивать, а прям-таки наседать начали… всю, дескать, нам картину портишь, далеко от главных событий живешь. Не могут, дескать, оне особое тут стойло для его трактора ставить… Ну, шире-дале, своротили мужика с места. Поехал наш Ваня. Дом колхозу же продал и поехал. Ехал он, ехал и до самого аж города доехал, в Пахомове и не подумал остановливаться. А че, кака ему разница? Что в Пахомове дома, что в городе. В Пахомове дажеть хужее пока, недоделки разные… А трактор ему и там дали, работай знай. —
Тут над столом вспыхнула лампочка, потеплилась чуток, снова потухла.
— О, заводить взялись, — пояснила бабка. — Сразу видать, что выпимши. По добру-то Устин сразу заводит.
Лампочка загорелась в полную силу и больше уже не потухала.
— Да, Олюнин наш был, поискать таких, — задула керосинку бабка. — Он тебе не поедет где не надо, по лужайке, скажем, не-ет, не поедет, не помнет… Он тебе мимо речки не пробегит, чтоб не залесть в нее, не повыбрасывать все накиданное, утепленное… всегда очистит. И ребятишкам своим то же самое наказывал. Вот какой был.
Спать мы в этот день легли рано. Надо было получше отдохнуть перед дорогой. Завтра, дождь не дождь, ветер не ветер, а выходить придется. Так ведь можно надолго застрять.
Сразу же после чая мы разошлись по своим лежкам, оставив на столе самовар и кое-что пожевать, — Вадим придет, не ложиться же ему, как рассудила бабка, голодным.
— Вы токо меня не ругайте, ребяты, — устраивалась она поудобнее на печи. — Уж я вам все доскажу, все вспомню… А то я одна-то намолчусь, намолчусь, со стенами-то разве много натолкуешь, а после меня и прорвет… Вы можете спать спокойно, не слушать, я тихонько буду.
— Ты, бабушка, хоть бы кошку держала, — посоветовал Гера.
— Да есть у меня кот-гулеван. В лесу где-то бегает. Он, летами быват, по месяцу в дом не заявляется. На него надея плохая.
Бабка наконец улеглась, успокоила свое старое тело. С минуту-другую молчала, как бы прислушиваясь к себе, настраиваясь на утерянную волну.
— Спите, ребятки… спите. Я тихонько… Я вот все над чем думаю. Мужик-от наш, русский, всегда ее, волюшку-то, любил, в леса за ней бег, в простор. Есть куда было. Перевалит хребет и в Сибирь ударится, новые земли обживать, угол свой заветный искать… И находил, и распахивал этот угол, прикипал к нему сердцем. А когда войны-то начинались, вылезал наш мужик из всех углов и шел воевать за жен, за ребятенков своих… за все, что позади оставлено. Голову готов был за это сложить… И слаживал, и побеждал… А какие вы ныне? Есть в вас внутре такое, с чем и смерть не страшна? Без коего и жить-то на свете не стоит?.. Че молчите?
И хоть бабка перед этим наказывала нам спать, не слушать ее, но спрашивала она сейчас довольно задиристо и требовательно, нельзя не отозваться было:
— Найдется, бабушка… найдется и теперь у каждого, за что он и на смерть пойдет.
— Ну, ну, — удовлетворилась бабка. Она затаенно умолкла, оглядывалась, видно, на то, что наговорила. Все ли и понятно ли сказано? И следует ли еще что-то добавить? — Человек от земли и для нее родится. Все у него от нее… А вы ныне все боле и боле отгородиться норовите… Вы счас, на землю-то, и босой ногой ступить боитесь. Его ныне укусит комар, так он от него несется, как шальной. Не чурайтесь вы, ради бога, земли-то, не чурайтесь. Ведь она, матушка, исцеляет, силу дает. Обратно вас надо кое-зачем ворачивать…
Утром, хоть погода и не очень-то обнадеживала, мы начали собираться. Авось пронесет, не выполощет дорогой. Укладывали рюкзаки, одевались и обувались тщательно, по-походному.
— Вы хошь не поевши-то не уйдите. — Бабка казалась больной, так удручали ее наши сборы.
— Не уйдем, не уйдем, бабушка… Вот за приют, за заботу, — протянул я ей деньги. — Спасибо пребольшое.
— Ой, да куда эстоль? Нет, не возьму, и не думайте, — отводила мою руку бабка. — Всего сколько-то и пожили — а такие деньги… А работу мне какую сделали! Это я вам должна.