Кража
Шрифт:
Лес, или то, что называлось лесом, начинался тут же, за последним бараком. Хилый северный лес, прореженный топорами и пилами, и ветру-то негде заблудиться, немножко отряхнулся от снега. По вершинкам низких елок прошли лыжни. Одна елка так и держала на вершинке кусочек лыжни, будто обломок рельса. С нее катились капли. Кедрачи над рекою стояли по-зимнему тихие и сонные, завязив в сугробах лапы. Строгие деревья, много перетерпевшие перед тем, как прижиться в Заполярье, они не заигрывали с ранней весной. Они терпеливо ждали устойчивого тепла. И птиц перелетных не было — первый признак того, что зима побалуется-побалуется и выдохнет: «Ш-ша!» И понесет снег и упрячет
Баловство. Ничего хорошего от него нет. Вон в детдоме появились новички. Ну и что же? Разве мало пришло новичков с тех пор, как Толя оказался здесь? Почти все пришли при нем. И обжились и называют домом. Но те все пришли, как им полагается. Кто-то осиротил их, или же волей судьбы они сделались сиротами. А эти…
Девочка и мальчик. Брат и сестра. Они жили и жили где-то с матерью — и вот. Зачем же так получилось? Из-за денег. Из-за восьмисот рублей. Трое людей, три человека живьем страдают. А сколько осталось денег? Водку пили. Конфеты ели шоколадные. Папиросы курили «Казбек». И за все эти штуки кто-то расплачивается: трудом, тюрьмой, слезами. Да-а, а казалось все просто: взяли денежки — и веселись себе, гужуйся!
Вечерело. Солнце затуманилось в небе. Вокруг него пеленался туман. Проталины испуганно парили. Лес молчал. Птиц не было. Они еще не прилетели. Птицы знают, когда им надо прилетать. Они зря ничего не делают. У них жизнь веселая, но серьезная. Они не балуются.
Нет, сегодня и в лесу не было покоя. Толя пошел, а потом побежал из леса на биржу. Бродил меж штабелей, свернул к лесозаводу и долго стоял, наблюдая, как пилорама взлетала и опускалась, распарывая деревья, подъезжающие к ней на транспортере. Медленно подъезжает бревно, неохотно. Нервно подрагивая, проходит оно без остановки сквозь пилы. Доится струя в несколько ниток, и внизу поднимается сдобная желтая груда опилок.
Вот и все.
Бревно как будто расчерчено толстыми карандашами, и от него отваливаются длинными пшеничными ломтями горбыли, катятся по мерзлым желобам вниз. Под горбылями обозначаются в золотых прожилках шершавые плахи, и едут они на транспортере дальше, в длинные, насквозь пропитанные деревом и продутые ветром цехи. Там их сортируют баграми и крюками туда-сюда и распределяют по участкам биржи. А на бирже — в штабеля. Это и есть та самая продукция, ради которой из-за моря-океана приходят в Краесветск иностранные и наши корабли. Говорят, за вес такой доски иностранные буржуи дают нам такой же вес сахара или чего еще. Вес на вес. Толя этому верит. И все ребята верят, потому что зовут краесветский пиломатериал золотым. Толя сам видел, как старый бракер на морпричалах погладил рукою пачку досок, Поднимающуюся на иностранный корабль, и прищелкнул языком: «Земляница — не доска! — и со вздохом пошутил: — Сам бы ел, да деньги надо!»
Как его пилят, как он получается, этот пиломатериал, можно смотреть часами. Но смотреть уже было невмоготу. Замерз Толя. Подался в кочегарку к Ибрагиму, к тому самому Ибрагиму, что жил когда-то в сушилке и помогал вытаскивать мертвого прадеда. Звали карачаевца не Ибрагимом, а как-то по-другому. Но всех кавказцев кличут Ибрагимами. И сами люди настолько привыкают к этому, что порой забывают собственное имя. Ибрагим его тоже забыл. И когда во время получки кассир выкликал его: Акбар-Мамед-Оглы Мамедов, он даже и к окошку не сразу шел, полагая, что кричат кого-то другого.
— А, Толя! — улыбнулся Ибрагим беззубым ртом. — Как живешь, дарагуй! Садысь катлу. У меня здесь
У Ибрагима умерли в сушилке все родные. Он остался один. Остался потому, что был молодой, очень молодой, белозубый, подвижный. И еще потому, что первые зимы работал кочегаром в столовой. Теперь он живет в общежитии. Зубы белые его давно выпали от цинги, и сколько ему лет — трудно сказать. Может, двадцать, а может, сорок. Лицо Ибрагима испеклось в кочегарке. Разговаривать ему не с кем. В общежитии много русских парней и девушек, а карачаевец он один, и, кроме того, все его считают гораздо старше себя, и потому он живет наособинку, как те мужики и старики, коим доводится мыкать дни свои в молодежных общежитиях. Ибрагим радуется, когда к нему заходит Толя. Он считает мальчишку своим человеком. Угощает его, потчует. Ибрагим любит угощать и разговаривать.
— Пачиму такой гурусный? Веселый всегда, теперь гурусный? Можит, болизн? Можит, тоскуешь родину? Я весной тоскую родину.
— Что такое родина, дядя Ибрагим?
— Родина? Родина — где родился. Понятно говорю?
— Понятно, дядя Ибрагим. А где ты родился, дядя Ибрагим? — Толе, конечно, заранее известен ответ, но Ибрагиму так приятно говорить на эту тему.
— Капкас родился.
— Я знаю Кавказ. По географии проходили.
— Шту география? Шту география? — задумчиво протянул Ибрагим и уставился в топку на бушующий огонь. — Шту можит знат география о Капкас? Ты куший, куший, Толя. Куший…
— А это верно, дядя Ибрагим, будто у вас там все ходят с кинжалами и режут кого попадя?
Ибрагим ответил не сразу, постоял, поглядел на пламя, шарахающееся в яростной утробе топки:
— Кто режит, кто землю пашит, кукурузу убираит, овцы пасет. У меня кынжал не был, суровна сказали — резал, и однову брат — одну сторону, меня, отсы, мать — другу сторону. Ты ешь, Толя, куший. Пачиму мало ходишь? Я тебе сердцем привет даю… — Он приложил руку к груди, но тут же смешался. — У меня весело — огонь. Много огонь, правда?
— Правда. На огонь глядишь, и думать хочется, да?
— Да, Толя, думать. Я муного думаю. Капкас думаю. Ты о чем?
— Я? — Толя закусил губу, тоже уставился на огонь и так, не отрывая взгляда от пламени, тихим голосом, как будто говорил с огнем, рассказал все.
Ибрагим какое-то время стоял с открытым ртом, ровно бы захлебнулся дымом, и вдруг загремел лопатой, дрова принялся швырять в печку.
— Ах, разбуйнык! Без кынжала резал человека! Дети где? Тебе шту директур гаварил? Деньги отдайте милисыю. Отдайте жизн тому женщина! Мало им слез! Мало им горя! Беги! Ибрагим лопатой можит.
Толя выскочил из кочегарки и помчался во весь дух с биржи. Никогда он еще не видел Ибрагима таким и никогда еще не уходил от него с такой тяжестью на душе, а, наоборот, бывало всегда светло и сладостно-грустно после посещения кочегарки, где много огня, много своего, какого-то таинственного и душевного уюта, где котел казался огромным, усмиренным Змеем Горынычем, в пасть которого дядя Ибрагим толкал и толкал деревянную пищу.
Детдом уже спал. Толя осторожно пробрался в четвертую комнату. В ней сделалось как будто теснее. Он осмотрелся и обнаружил рядом со своей кроватью еще одну кровать. Подошел ближе. На кровати под одеялом лежали Аркашка и Наташка. Он приподнял одеяло, простыню — пятна на простыне не было; не успели подлить ребятишкам чаю. Это первая, самая легкая «обновиловка»: налить чаю и дразнить «мокрухою».