Кремлевские призраки
Шрифт:
Это был давний спор. Колька считал, что во всем виноват Берия. А перед этим – Ежов. А еще перед этим – Ягода, который, к тому же, был евреем. И обвинять в жестокости, коварстве Отца народов, значит, вредить социализму, подрывать веру в гения, в наше славное прошлое. И не удавалось мне его убедить, что Сталин все прекрасно знал – не мог не знать. Что своей рукой писал на полях списков: расстрелять. Колька злился, переходил на крик. Он держался за свою веру, как слепой за поводыря. Он даже на мгновение боялся усомниться. Хотя дело не в том, что Сталин был злодеем. Думать так – все упрощать.
Когда арестовали Берию, по Москве пошел слух, что он оказался немецким шпионом. Хорошо помню, как об этом говорили родители. «У него в доме нашли немецкую рацию, – шепотом доказывала мать. – В тайнике стояла. И шифры там были». Подобные сведения многим помогли объяснить себе летом пятьдесят третьего то, что еще недавно вызывало глухое, леденящее беспокойство: разумеется, и людей забирали по его приказу, и в лагерях, тюрьмах гноили для того, чтобы напакостить нашему государству Шпион! Чем же еще ему заниматься, как не пакостить? Но мне, семилетнему парню, это объяснение казалось неправдоподобным. Отвечая на один вопрос, оно рождало другой, более серьезный. Мои сомнения были столь велики, что я решил обратиться к человеку, пользовавшемуся у меня самым большим авторитетом – к Ивану Алексеевичу.
Дверь тихо открылась, в проеме возникла тетя Маня, Мария Алексеевна, Колькина тетка. Заботливо глянула на стол. «Ребята, может вам закусочку какую? Что же вы так? Может, мясо подогреть?» Колька сделал неопределенное движение плечами. А вот мне больше не хотелось пить без закуски: «Не стоит чересчур беспокоиться. Что-нибудь из того, что осталось, принесите, и довольно». Мария Алексеевна ушла и вскоре вернулась, поставила на стол две тарелки: ветчина, сыр, копченая колбаса. Посмотрела на фотографию Ивана Алексеевича, проговорила невесомым голосом: «Нету больше нашего Ванечки. Видишь как, Коленька. И Пети нет. И Зиночки. И Витеньки нет. И Сережи. А теперь Ваня. Горе-то какое. Горе». Она вытащила платок, вытерла слезы и неслышно удалилась, словно проскользила по паркетному полу.
Петром звали ее покойного мужа. Зиной – Колькину мать. Виктором и Сергеем – его братьев. «Всех их, кроме Виктора, я помогал хоронить», – подумалось мне. Когда умер Петр Николаевич, оказалось, что некому нести гроб. Все его друзья были преклонного возраста. Единственная дочь осталась старой девой. Мария Алексеевна попросила помочь Кольку, а тот – нас, своих друзей. И в первую очередь – меня. Сознаюсь, я очень не хотел идти на похороны, первые в моей жизни. Мне было тогда восемнадцать. Но Колька просил. Да и Марию Алексеевну я знал хорошо. Самыми тяжелыми для меня были минуты, когда на кладбище мы вытащили из автобуса гроб, взяли его на плечи. Сознаюсь, мне было жутковато. Я, большой детина, боялся покойника. Мне казалось, что он вот-вот поднимет алебастровую руку и схватит меня за нос или за ухо. Чтобы отвлечься от этих глупых фантазий, я стал вспоминать праздничный вечер, который был всего месяц назад, и мне виделся Петр Николаевич, живой, пьющий, жующий. Виделось, как он, захмелев, с неистовой злостью начал вдруг бранить Хрущева за двадцатый съезд, за идиотские преобразования, за чертову кукурузу, а Иван Алексеевич подошел к нему, стиснул крепко-крепко его локоть и сказал тихо, но внятно: «Петр, сейчас же перестань». Петр Николаевич сразу смолк, хотя порыв гнева еще портил его красивое профессорское лицо.
«Бог спас его тогда, чтобы забрать сейчас», – так сказала на поминках мужа Мария Алексеевна. Сказала, ни к кому не обращаясь. Я понял, о чем она. Я ведь знал ту давнюю историю, слышал несколько раз от самой Марии Алексеевны. Еще с конца тридцатых Петр Николаевич работал в аппарате ЦК. В один из самых трудных периодов войны, в октябре сорок первого, когда многим казалось, что Москва обречена, он, в ту пору еще не эвакуированный в Куйбышев, регулярно дежурил в ЦК. И как раз на одно из его ночных бдений пришелся жесточайший налет на Москву немецкой авиации, когда один то ли шальной, то ли чересчур упрямый самолет прорвался-таки прямехонько к зданию на Старой площади и сбросил какую-то сверхмощную сухопутную торпеду. Попала она в то крыло здания, которое ближе к улице Куйбышева, как раз там был кабинет Петра Николаевича. А он при воздушной тревоге даже из кабинета не выходил, не мог всерьез поверить, что позволят врагу бомбить ЦК. Но ему повезло – за минуту до взрыва он вышел в туалет, находившийся не так уж близко. Вот и получилось, что если бы не нужда, не остался бы Петр Николаевич в живых. Видно, Бог хотел, чтобы он увидел то непоправимое, дикое для него, что началось в середине пятидесятых – разрушение веры в Сталина, в непогрешимость этого величайшего человека всех времен и народов, расцвет лысого болтуна – и умер от обширного инфаркта словно бы от того, что умное сердце не захотело мириться с происходящим.
Через три года после Петра Николаевича хоронили Сергея. Собрался кое-кто из его недавних одноклассников, родня, знакомые. Рослых ребят было немного, и мне опять пришлось нести гроб. В семьдесят первом умерла Колькина мать. У нее был рак печени, и последние две недели она ждала только прихода медицинской сестры, которая делала ей уколы морфия. На похоронах было с десяток родственников, давних знакомых, все преклонного возраста. Потом и они поумирали, из приятелей Ивана Алексеевича остался лишь один, да и тот не пришел на похороны – сердце у него сдало. Если бы не мы, Колькины приятели, некому было бы нести гроб.
Виктор утонул в пятьдесят восьмом около Анапы. Уехал в спецпансионат и не вернулся. Говорили, полез купаться в шторм и не смог выплыть. Сильно тянуло от берега. Могла и судорога помешать. А вот Сергея, похоже, убили. В армии. Он отслужил год в мотострелковом полку, собирался приехать в отпуск, и вдруг известие: погиб в автомобильной аварии. Иван Алексеевич, тогда еще преподававший в академии КГБ, срочно выехал в часть. Командир полка объяснил все так: молодой водитель вез солдат на грузовой машине с полевых работ и на узкой дороге сплоховал – машина свалилась в кювет. Пострадало несколько солдат. Трое отделались легкими увечьями. А вот Сергею не повезло – его придавило бортом. Быстро доставили в госпиталь, боролись за его жизнь, но спасти не удалось. Вернулся Иван Алексеевич с цинковым гробом, вскрывать который не рекомендовали. Только Иван Алексеевич не послушался запрета: мучили его сомнения. Когда осмотрел тело сына, то обнаружил пять или шесть ножевых ран. Он сразу обратился в военную прокуратуру, и там завели дело. Но через пару недель закрыли. Мол, все ведь ясно, имело место дорожно-транспортное происшествие, водитель наказан штрафбатом. Зачем городить огород, распускать домыслы про убийство, обычные раны выдавать за ножевые? Иван Алексеевич попробовал подключить сильных знакомых. Не помогло. Знакомые дали знать, что возобновлению дела препятствуют весьма высокие инстанции в
Колька сердито молчал. Его нервные руки замерли на столе. О чем он думал? Об Иване Алексеевиче? О прошлом? А с фотографии продолжал махать рукой усатый человек в скромной одежде военного покроя. Чем он был доволен? Кого приветствовал? Тех, совсем других, давних людей, которые верили каждому его слову, жесту, выражению лица, к которым тогда принадлежал я сам? Или меня теперешнего, сидевшего на поминках через много-много лет?.. Была у меня теория по поводу Иосифа Виссарионовича. Так, пустячок. Я полагал, что Сталин творил жестокости отнюдь не по причине врожденной кровожадности, а во имя утверждения новой, невиданной доселе религии. Поучившись в духовном училище, а затем и в семинарии, он слишком хорошо усвоил евангельские сюжеты. Вошли они в его упрямую голову как заноза в палец. И он, быть может инстинктивно, выбрал для себя роль апостола Павла. Так что вся его последующая жизнь была борьбой за небывалую веру. Не случайно даже в годы своего безраздельного владычества сам он не пытался поставить себя выше Ленина: он – лишь прилежный ученик Ильича, продолжатель великого дела, и не более. «Сталин – это Ленин сегодня», – так ведь твердили после войны. Ленин! Но не выше. Утверждаемая религия навязывала свою логику действий. Сначала Сталину пришлось выправлять линию партии, которая с введением НЭПа опасно ушла в сторону. Затем необходимо было обожествить, оторвать от реального человека образ Ленина. Для этого Сталин принялся оттеснять, изводить тех, кто хорошо знал вождя революции, кто наравне с ним начинал и вел политическую борьбу, кто сам, так сказать, был ходячей реликвией. Потом началось создание Ордена меченосцев. Наступила очередь тех, кто колебался, кто не верил в Генеральную линию, в Него, кто был опасен сомнением. Этих искали среди своих. А попутно решалась судьба тех, кто вообще был недостоин новой религии – зажиточных крестьян, интеллигенции. Во имя светлого будущего можно было пожертвовать жизнью каких-то десятков миллионов. На этом стояла Новая мораль. Новая ли? Неужто в истории человечества отыщутся времена, когда уничтожение иноверца не считалось благом? Неужто вновь и вновь одни не погибали ради счастливой жизни других? И что? Приходило счастье? Сказано в Библии: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну». Вопрос лишь в том, насколько все это было для нас предопределено?.. С Колькой я избегал об этом говорить.
За дверью послышался легкий голос Марии Алексеевны. Что она говорила, я не разобрал. Ей ответила Тамара, коротко, недовольно. И вновь Мария Алексеевна. Что у них там стряслось?
Когда на Колькиных днях рождения или других праздниках мне доводилось быть за одним столом с Марией Алексеевной, я старался сесть поближе к ней. Выпив несколько стопок водки, она принималась рассказывать истории из прошлого. Я слушал ее с удовольствием. Влекли меня эти рассказы. А она ценила мое внимание. Как-то она рассказала про Берия: «Лаврентий Павлович терпеть не мог, когда в коридорах ему попадались рядовые сотрудники. Мы были предупреждены об этом, и едва замечали, что он идет навстречу, сворачивали в боковые коридоры или заходили в первую попавшуюся комнату. Когда он стал первым заместителем Председателя Совета Министров, мне приходилось несколько раз бывать у него по делам. Но я была для него таким маленьким человеком, что он даже не здоровался со мной. А вот Михаил Иванович Калинин был не такой. Мы его не боялись. Поздоровается, спросит, как дела, выслушает. Хороший был человек. Но безвольный». Я тогда спросил: «Мария Алексеевна, а вот сразу после ареста Берии прошел слух, что он оказался немецким шпионом. Неужели это правда?» «Глупости, – уверенно сказала Мария Алексеевна. – Какой он шпион? Сволочь был порядочная. Это да. Скольких загубил. Страшно сказать. Но чтоб шпион? Не-ет… При нем и за нами следили. Я частенько видела, что за мной идут аж от самого Кремля. И за Петей ходили. А много лет спустя, уже при Хрущеве, соседка созналась, что еще с сорокового года к ней постоянно приходил энкавэдешник и справлялся, как мы с мужем себя ведем, кто к нам приходил, не говорили ли мы чего неположенного? А что вот ей стоило сказать: говорили то-то и то-то. И загремели бы. Многие так исчезали. Ни за что. Или за пустяк. У нас вот одного сотрудника посадили только за то, что он по рассеянности прожег папиросой газету с речью Сталина. Забрали, и больше я его не видела». «А Сталин знал, что творил Берия?» – скрывая жгучий интерес, ровным голосом спросил я. «Да если б знал, разве ж допустил бы такое? Не-ет, все делалось за его спиной». Мария Алексеевна верила в то, что сказала. Сам я думал иначе, но старался держать язык за зубами. В газетах уже не ругали Иосифа Виссарионовича, двадцатый съезд предпочитали не вспоминать, начались суды над диссидентами. Умнее всего было помалкивать. Колька был одним из немногих, от кого я не скрывал своих убеждений. Но когда мы говорили об этом, он только злился.
В другой раз Мария Алексеевна рассказала про Василия Сталина. «Человек он был, в сущности, неплохой, душевный. Но слишком рано пристрастился к бутылочке. А чего же еще было ожидать, если он после смерти матери жил в Кремле под присмотром чекистов? Сталин им не занимался. Его воспитывал генерал Власик, который сам не дурак был выпить. Так парня и испортили. Василий с детства любил технику, особенно автомобили. У него еще до войны был автомобиль, какой-то необычный, спортивный что ли. Такой всего один сделали. Он на нем ездил. Часто пьяный за руль садился и гнал как угорелый. И людей сбивал. Но ему ничего за это не было. Перед войной сбил на Крымском мосту пожилую женщину Насмерть. И умчался. Но машину-то знали. Только побоялись с ним связываться. Все-таки, сын самого Сталина». Тут Иван Алексеевич проговорил холодно, твердо, по-учительски: «Маша, перестань». «А ты чего мне рот затыкаешь? Что я, правду не могу сказать?» «Не всякую правду можно говорить». «Ты за меня не беспокойся. Я сама знаю, что можно, а что нельзя. – Озорство светилось в ее взгляде. – Еще при Сталине шушукались, что Василий пьет, что он сбил несколько человек. Вроде, никого за эти разговоры не посадили… Он много чего вытворял. Однажды приехал в Кремль, но у Спасских ворот его остановил часовой, спросил пропуск. А пропуска не оказалось. «Забыл, – говорит Василий. – Да какая разница? Меня все знают. Пропусти». Часовой свое: «Без пропуска не имею права». «Я – Василий Сталин. Понял? Пропусти». А часовой то ли дурак был, то ли на принцип пошел: «Не пушу, – говорит, – без пропуска». Василий: «Ах, так?!» Он вспыльчивый был. Приоткрыл дверцу, хвать часового за полу шинели, зажал дверцей и поехал. Часовой кричать. А Василий хоть бы что, едет себе. Часовой совсем перепугался, тогда Василий его отпустил. И тоже ничего. Никаких последствий. Боялись Сталину сказать. Да вон, Ивана спросите. Он эту историю лучше знает. Ваня, скажи. Ну чего ты насупился? Тоже мне, секрет». Иван Алексеевич посмотрел на нее свинцовым взглядом и промолчал. А Мария Алексеевна принялась рассказывать, как во время Сталинградской битвы Василий напивался и летел бить фашистов. И командир дивизии в тяжелейшее время держал в бездействии десятки самолетов, чтобы, как только поднимется в воздух пьяный Василий, было кому отогнать от него немецкие истребители – не дай Бог собьют!