Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Товарищи бойцы, командиры и политработники, наша Родина находится в смертельной опасности. Вопрос сейчас стоит так: быть нам свободными или впасть в порабощение на долгие годы. Поймите, товарищи, что отступать дальше некуда, и спасти Отечество можем только и только мы. Нету для нас другого пути: смерть или победа! Чего, греха таить, мы все еще жили мирным настроем: авось обойдется. Авось справятся без меня. Вы должны понять, что обстановка на фронте по–прежнему очень тяжелая, а опасность, нависшая над нашей страной, не уменьшилась. Враг подошел
У Охватова вдруг горячо заколотилось сердце и слезой застелило глаза: никто еще не говорил ему такой жестокой правды о том, что страна не может осилить врага, что Отечество на грани гибели. «Вот оно как», — подумал Охватов и пошевелил запотевшими пальцами на ложе винтовки. А командир полка все распалялся, уже не говорил, а кричал, широко открывая рот, и Охватов вдруг перестал узнавать его: на коне сидел не аккуратный, безупречно выутюженный подполковник с острыми, тонко вздрагивающими коленями и пышными усами — все это куда–то исчезло, — на коне сидел широкий в жестах, беспощадно–решительный и властный человек, у которого ни перед чем не дрогнет рука. Охватов, не замечая того сам, все больше и больше подпадал под влияние его слов и, соглашаясь с ним бесспорно, шевелил губами: «Надо. Надо. Надо».
— Да неуж мы перестали быть мужчинами и позволим каким–то немцам расстилать в наших кроватях наших невест и жен! Сожмите в руке свою винтовку и бейте гадов наповал! Бейте. Все немцы, пробравшиеся к нам в качестве оккупантов, осуждены на смерть, и мы должны исполнить священный приговор. А чтоб не было в наших железных звеньях сомнения и ржавчины, выжжем и их гремучим испепеляющим огнем. Наши доблестные ряды хотел покачнуть и запоганить дезертир — вот он, перед вами. Вы его знаете. От вашего имени, от имени Родины…
— Кру–гом! — скомандовал начальник штаба сводному отделению, и Охватов, повернувшись вместе со всеми, увидел прямо перед собой на кромке берега широкорожего напарника из рабочей роты. Был он в старом, залатанном обмундировании без петлиц, ремня и обмоток. И землисто–грязное, беспорядочно обросшее лицо его, и как–то безвольно приподнятая бровь над правым припухшим глазом, спекшиеся до черноты губы и рваные ботинки без шнурков — все это говорило о том, что человек отжил свое, и ни ему живой мир, ни он живому миру не нужны.
И Охватов, все еще ждавший прощения Плюснину, вдруг поверил в неотвратимую смерть его и подумал: «Не надо бы это показывать…»
— По изменнику Родины одним патроном заряжай!
Щелкнули затворы, и широкорожий вдруг подобрался, чуть тронул левым плечом и, разлепив сухие губы, хотел сделать глубокий вздох, но раздалась команда: «Огонь!» Плотный трескучий залп смахнул широкорожего с берега — вниз, к болоту. И наступила цепенящая тишина.
Подразделения возвращались в расположение
Но Охватов, и проходя мимо оркестра, не переставал думать о расстрелянном. Казалось, что широкорожий узнал его, Охватова, и намерен был крикнуть ему что–то смертельно–ненавидящее, но не успел. «Не умолял, не плакал», — думал Охватов и, ясно видя перед собой бескровные, спекшиеся губы широкорожего, жалел его нехорошей липкой жалостью.
На ротной линейке, возле питьевого бачка, где собираются бойцы в редкие свободные минуты, не было, как обычно, шума, говорили тихо и обо всем на свете, только не о расстреле и близком фронте. Правда, в очереди к бачку обронил кто–то мимоходом:
— Припугнули малость…
— Дезинфекция мозгов, чтобы глупые мысли не плодились.
Дневальные таскали воду с Шорьи и, чтобы не расплескать бачки по дороге, клали в них веток смородины, которая непролазно росла по берегу речки. Вода как бы настаивалась на смородиннике, не густо, разумеется, но пахла, пахла тоненько, и под этот нежный запах вспоминались бойцам покосные елани, мочажины на родных лугах или шумные летние базары, где пересыпают ягоды смородины в стаканы, а из стаканов — в кулечки.
Попив и ополоснув котелок, Охватов подцепил его к поясу, приготовился на обед. Малков прибежал откуда–то тоже с котелком. Веселый.
— Эвот ты, а я ищу тебя. Чего тут сбились?
— Да все то же. Думаем об одном, говорим о другом.
— А ты небось дезертира все жалеешь? Пожалел ведь, а? Ну соври, соври.
— Жалеть, может, и не жалею, а думка есть: человек все–таки. Двое детей у него, — может, ради них решился.
— Ну ладно, правильная песня спета, перепевать не станем. Только вот никак в толк не возьму, нам–то зачем все это показали?
— Дезинфекция мозгов, кто–то сказал из ребят.
— Тоже правильно. А то разбежимся все по лесам — у нас в России их много, лесов–то! А ты как? Гляжу, стоишь с винтовочкой и позеленел со страху… Что–то ты быстро оклемался?
— Военфельдшер вытурила меня. Ой, красивая, слушай!..
— Да у тебя все красивые.
— Эта, Петька, на особицу. Глаза. Губы какие–то совсем детские, а ведь не ребенок. Я как чумной наговорил ей чего–то, она выставила меня.
— Пошлятину какую–нибудь сморозил.
— Так уж и пошлятину. Майор, начштаба, ночью приходил к ней и накричал на нее, а утром я возьми да скажи ей: что, мол, вы, Ольга Максимовна, разрешаете ему кричать на себя? Какая же тут пошлятина?
Малков совсем повеселел, уж стоять не мог на одном месте.
— Она! Точно она! Значит, ее я и видел. Они, медики, против нас стояли, рядышком с хозротой. Дурак ты, Колун! — Каким–то странным смехом закатился Малков и, внезапно оборвав смех, затормошил Охватова: — Это же ее муж, начальник–то штаба. Муж.