Крещение
Шрифт:
— Куда едешь, ты, разиня?
Березов узнал лейтенанта Охватова, и Охватов, глянув в глубину кабины, узнал генерала, изумился и испугался за него:— Немцы же, товарищ генерал.
— Какие еще немцы? Какие немцы?
— Танки фашистские, — паническим шепотом сказал шофер, и Березов сразу поверил и сразу увидел впереди на увале немецкие машины.
— Разворачивай!
— Шофер схватился за рычаг скоростей, но Охватов остановил его:
— Ни с места! Вы, товарищ генерал, выйдите из машины — при развороте немец разнесет ее. Это он вас туда бы, к себе, допустил целехоньким.
Генералу было неловко и не хотелось выполнять данный как приказ совет лейтенанта, и уж совсем было обидным слово «целехоньким», но иного выхода не было, взялся за неразработанную ручку на дверце, а шофер все норовил включить скорость, и под кабиной скрежетало, обламывалось вроде. Наконец генерал открыл дверцу и вышел на дорогу. Машина сорвалась с места, автоматчики едва успели переметнуться через борт — один упал, другой на него, — оба скатились в канаву. Охватов сразу увел генерала за кусты шиповника, а на дорогу, где только что стояла машина, упал легкий снаряд. Второй— По-за кустами, товарищ генерал, к канаве, еще успеете. Уходить надо.
— А вы что на самом пупке? Кто вас тут поставил?
— В заслоне мы, товарищ генерал. Майор Филипенко поставил. Командир полка.
— Знаю вашего командира полка: хороший, боевой командир. — В кустах рядом разорвался снаряд, и осколок чиркнул по щеке генерала; тот запоздало ойкнул, заслонился ладонью. Не сразу нашел карман. Зажав щеку носовым платком, совсем простым и душевным голосом попросил: — Выведи в тыл, лейтенант, и подержитесь немного. Какая чертовщина вышла.
Охватов побежал к канаве, генерал — за ним. Когда Охватов припадал к земле, пережидая свист очередного снаряда, генерал ненастойчиво, по-свойски торопил:— Давай, давай — бог не выдаст, свинья не съест. Какая чертовщина, однако.
За перевалом высоты, уйдя с глаз немцев, генерал неаккуратно лег на скос канавы и, бледный, осунувшийся, с небольшой точеной головкой — фуражки на нем не было, — совсем ровней показался Охватову, который участливо глядел на генерала. Тот перехватил эту жалость в глазах лейтенанта и опять просто повинился:— Влопался я было. И так бывает. Не этому учился последнее время. Обходов, помнится?
— Охватов, товарищ генерал.
— Обход, охват… Давай, значит. — И генерал вдруг обнял Охватова за плечи: — Спасибо тебе.
Березов пошел по канаве, а Охватов вернулся к обороне. Уже за изломом дороги, на виду у немцев, в копанце наткнулся на генеральских автоматчиков — шугнул их, чтобы не оставляли генерала. «Где он их взял, таких? Вот этим и всыпать нелишне. И генерала своего, черти, бросили». Машина была в огне. Убитый шофер запутался ногами в рычагах и, вывалившись из кабины на подножку, горел. Немецкие танки, сторонясь дороги, сползали с увала, стреляли из пушек. Мотоциклисты наверху ждали чего-то, рассыпая разноцветные ракеты. Охватов побежал к петеэровцу, лег рядом с ним.— Тонька что-то притихла, товарищ лейтенант. Не того ли уж ее? — сказал боец.
— Да ты о чем думаешь? — гневно удивился Охватов, но бронебойщик рассудительно ответил:
— Стрелять не время, товарищ лейтенант, а патроны, они не винтовочные — каждый на счету. Этот шалопутный и так сжег четыре штуки. Тонька, говорю, одна среди нас — вот и поглядываю.
— Ты вот лучше ударь, к трактору-то который подходит. По борту норови. Близко уж.
— К чему торопиться-то? Если б убегали. А коли сюда идут, так совсем ближе будут. Помешкать надо. Ушли бы вы от меня. Ну ладно ли учить под руку, товарищ лейтенант? — При обращении бронебойщик смягчился и виновато заискал что-то, охлопывая себя по карманам.
Из низины словно тихим дуновением явственно донесло разболтанный железный бряк. Мотоциклисты, поняв, что в обороне нет пушек, тоже стали спускаться. Над коляской одной из машин трепыхалось и опадало темное знамя на коротком древке. В угор танки пошли напористее, на глазах страшно приближаясь. Засвистели, завизжали рои пуль — это стреляли с мотоциклов. Зачастила дробно и беспорядочно оборона. Кратко, но весомо харкнуло бронебойное ружье. Вырвавшийся вперед и ближний к дороге танк остановился. Почему-то сбавили скорость и два других, но поравнялись с ним. И вдруг как по команде все три опять двинулись в гору, теперь уж совсем быстро в последнем броске. Гусеницы вздымали и далеко рассеивали охапки пыли, уже было видно, как она под ветерком густо перекипала, свивалась в тугие жгуты, которые временами накрывали машины вместе с башнями и пушками. Рычание, пальба и лязг приближающихся танков, какое-то пронзительное трясение земли мешали сосредоточиться, мешали сделать что-то единственно верное и спасительное. Охватов вжимался в неглубокий окопчик и ждал, когда снова выстрелит бронебойщик, боясь торопить его и теряя последнее терпение. А бронебойщик положил под локоть свою пилотку и все приноравливался плечом к накладке ружья, хомутил пальцами вороненое железо. Охватову же казалось, что бронебойщик вот-вот отпихнет от себя ружье и крикнет в отчаянии: «Да пусть сам черт стреляет из этой оглобли!» Но бойца вдруг будто судорогой стянуло над ружьем, он весь напрягся, и от этого Охватов невольно поглядел вперед, понял, чего ждал бронебойщик: ближний танк вынырнул из пыльного завоя, и по боковине стальной туши его скользнуло солнце, в это солнечное окно и выстрелил бронебойщик. Танк еще продолжал двигаться, но на башне его откинули люк, а над пылью легко и летуче взнялась копна черного дыма. Два других танка стали полого разворачиваться, может, хотели уклониться и обойти оборону, но бронебойщик подстрелил и второй — в нем начали рваться боеприпасы, башню своротило набок, короткий обрез пушки немотно замахнулся куда-то к черту, под самое солнце. Третий уже не маневрировал, не играл со смертью — задним ходом сполз в низину, выпятился из опасной зоны. Мотоциклисты вообще дальше низины не поехали. Потолклись у нашего трактора и тоже поднялись на увал. На этом и кончился бой, но солдаты усердно полосовали по горящей броне подбитых машин, чтоб никто из экипажей не ушел живым.— Ну ты молоток, паря-ваньша, — сибирской шуткой похвалил Охватов бронебойщика и первый раз разглядел его; тому уж за сорок, но он моложав, а глаза синие, чистые, ясные, праведные.
От соседнего— Коля, Тоньку тут… навылет!
«Вот тебе и все, — безотчетно подумал Охватов. — Другого и быть не могло». Он подошел к окопчику, из которого Пряжкин вытаскивал Тоньку, помог положить ее на траву под охлестанным кустом шиповника. У нее был прострелен правый бок, но она жаловалась не на боль в боку, а на то, что у нее сделалась непослушной правая нога. Она пыталась руками подтянуть к себе омертвевшую ногу, изводила и без того слабые силенки, уливаясь беспамятным потом.— Ты лежи, Тонька, мешаешь же, — ласково покрикивал на Тоньку Пряжкин, неумело перевязывая ее.
— Пряжкин, не то ты делаешь. Ногу же надо поглядеть. Ах какой ты, разуй же! Разуй, говорю!
Охватов стал бережно снимать сапог с ее тяжелой и неживой ноги, но Тонька вдруг закричала пронзительно и скандально:— Не тронь меня, не тронь, гад несчастный! Уйди от меня, зверь!.. — Она стиснула свое лицо обожженными йодом ладошками и широко открыла вдруг провалившийся рот, задышала будто последним воздухом.
Охватов вспомнил Ольгу Коровину с таким же жестким, некрасивым ртом и тонкими, обтянувшими зубы губами и быстро пошел через дорогу к пехотинцам, уже на ходу крикнув Пряжкину:— Неси ее в санбат! Позвоночник, видать, задело.
— Нет, нет, я сама, — встрепенулась Тонька. — Я сама, сама. Коля, повернулся же язык про позвоночник-то. Безжалостный…
Через час Охватов снял оборону, и горстка бойцов пошла на восток. * * * Ходячие раненые и те, что несли раненых, не могли идти быстро, а головной дозор противника не выпускал их из виду, и бойцы, напрягая силы, рвались к заросшей балке, а там, бог даст, ночь, лес, буераки, деревни, глядишь, и свои вынырнут навстречу: «Стой! Кто идет?» — «Да свои, свои!» И повалятся на землю, бессильные развьючить и рассупонить себя от мешочных лямок и ружейных ремней. Те, что встретят, дадут и табачку, и хлебца, и бинтов, и сон покараулят — словом, всячески уважат, да и как не уважить: из заслона редко возвращаются. За балкой, которая отняла столько силы, опять поднимался голый увал, и на него боязно было всходить — обнаружишь себя. По дороге стали попадаться раненые, ушедшие после бомбежки и ослабевшие в пути. Подбирали их, пока могли. Но взять всех не было сил, многие оставались, глядя на проходящих с мольбой и упреком. Возле большой воронки, на глыбах вывернутой сухой земли полусидел солдат Колядкин и вяло отгонял мух от свежей крови, проступавшей через тряпицы на его животе. Он старался не глядеть на проходивших мимо, а по лбу, щекам и русым волосам его высоко подступившей бороды катился пот. Охватов несколько раз оборачивался и видел, что солдат провожает его своими чего-то ждущими глазами. Немцы на мотоциклах и двух бронетранспортерах насели на группу Охватова у самой железной дороги. Бойцы залегли по кромке неглубокой выемки, и началась огневая дуэль. Немцы воздерживались от активных действий, вероятно не имели задачи ввязываться в затяжной бой. Но и русским нельзя было отрываться от железной дороги: за выемкой начиналось поле, и немцы смели бы их единым духом. Когда утихала перестрелка, бойцы прислушивались к увалам, ловили дальние звуки и горько переживали то, что запад безмолвствовал. XVIII Мощными комбинированными ударами артиллерии, авиации и механизированных войск — главным образом танковыми колоннами — немцы смяли левое крыло Брянского фронта и, ломая ожесточенное сопротивление наших разрозненных частей и подразделений, ринулись на восток, от Сетенева до Рождественского. Вначале нельзя было определить, куда нацеливают немцы свой главный удар: ни пленных, ни документов в первый день боев не удалось захватить; и оставалось только предполагать, что свое наступление немцы поведут в одном из направлений: через Елец на Москву с глубоким обходом столицы или на Воронеж для захвата Дона. Но на другой же день стала очевидной угроза прорыва вражеских войск к Воронежу, потому что железная дорога Щигры — Касторная стала осью самых тяжелых, кровопролитных боев. Сомнений больше не оставалось — Дону грозила смертельная опасность. Командующий Брянским фронтом генерал Голиков с группой командиров штаба отбыл в Воронеж. Старинный город на реке Воронеж жил предчувствием близкой драмы; к нему командующий и начал стягивать резервные войска со всех других участков фронта. Тысячи жителей, кто только мог держать лопату, вместе с солдатами копали траншеи, рвы, эскарпы, устраивали завалы, надолбы, волчьи ямы, баррикадировали улицы, закладывали окна и били в стенах амбразуры. От беспрерывных вражеских бомбардировок город горел. На прилегающих железнодорожных станциях, разбитых с воздуха, царила неразбериха. Под фашистские бомбы попали составы с танками. Боевые машины горели на путях, как бидоны с керосином. Наиболее решительные танкисты садились за рычаги машин и прыгали с платформ под откосы, но немногим удавалось уйти из-под атак вражеской авиации. Горела узловая нефтебаза. Огненные потоки бензина заливали пригород, а отходящие части жгли свои машины, потому что в баках не было ни капли горючего. Бригады 17-го танкового корпуса, приданные фронту, могли еще на подступах к реке Кшень дать врагу решительное сражение, но, рассыпанные по тылам фронта, вводились в бой раздробленно — побатальонно и даже по-ротно, отчего гибли в мелких стычках, сиротливо горели на полях, по оврагам и проселкам, не в силах отвести ни от себя, ни от пехотных частей сокрушительных ударов крепко собранных в единый кулак танковых дивизий врага. Левофланговые части и соединения Брянского фронта, можно было сказать, остались без танкового прикрытия, несли большие потери и начали отступление. Большие и малые штабы к этому времени потеряли управление войсками — полки и дивизии дрались обособленно. * * * Тридцатого вечером, когда до Ставки дошли тревожные сигналы из-под Воронежа, Сталин вызвал к прямому проводу командующего фронтом Голикова и, не потребовав его доклада обстановки, начал говорить, как всегда, не от своего лица. Сталин вообще не говорил «я решил», «я хочу», «я думаю», тем подчеркивая, что он никогда не принимает единоличных решений. Он говорил «мы решили», «мы хотели бы», «мы думаем». Форма множественности придавала словам Сталина бесспорный авторитет, и редкий собеседник находил мужество возразить коллективному решению, которое Сталин всего лишь высказывает.