Крещение
Шрифт:
— Едет все народ, Елена. Едет. А твово пока нету. Жди давай. Жданное-то дороже. Лександра с нашей улицы приехала. Ты, поди, не знавала ее…
— Не Мурзина ли?
— Мурзина.
— Да ты что, дед, ай сам видел?
— Говорил с ней. Вот тут она на скамеечке и сидела.
Елена растерянно и беспокойно мигала своими остолбеневшими вдруг глазами.— Что же она, дед?
— Да ничего девка. Ноги, жалуется, отекают. Потому, видать, ее и списали. И еще бы навроде…
— О Коле она ничего… Ничего она о Коле не спрашивала?
— Спросила. Как же. Домой, мол, сулится?
— Спрашивала, выходит. Ну слава тебе господи, царица небесная. А он, родимый-то, в кажинном письме о ней пишет. Спрашивает. Да ведь она, погоди-ка, убитая была. Полноте уж, Михей Егорович, ее ли ты видел?
— Ты что, Елена, прицепилась ко мне из-за этой
— Да и то правда, Михей Егорович. Ступай-ка, ступай. Да и я побегу — вон хлеб привезли. Ступай-ка, ступай.
Елену будто на руках несли, не чуя ног, на магазинное крылечко вознеслась. Бабы, пришедшие получать хлеб по карточкам, расступились перед ней. Некоторые даже поздоровались, Елена не слышала — скрипел в ушах сухой, но ласковый голос Мохрина. Так и работала Елена весь день словно в бреду, оглохшая и ослепшая для окружающего мира. Ей все блазнилась Александра с подвитыми кудряшками, которыми она всегда опахивала все вокруг и от которых веяло сладким одеколоном. Но Шура к Охватовым ни днем ни вечером не пришла — напрасно томилось в деревянном шкафчике собранное для нее Еленой угощение. Елена из своих скудных запасиков муки и масла напекла блинов, зная, что Шура любит блины немного пригоревшие, когда они ломко хрустят на зубах. До ухода в армию Шура частенько и запросто бывала у Елены, забежала и вечером уже перед самым отъездом, вся в слезах, в армейской шапке, которая плохо держалась на ее рассыпающихся волосах. Шура то и дело снимала шапку, встряхивала своими наодеколоненными кудряшками, вновь надевала ее, улыбаясь сквозь слезы. На улице под окнами пересмеивались подружки ее, и по всему было видно, что Шура нетерпеливо довольна своим отъездом и своими подружками. После первой беременности Шура отяжелела немножко, округлилась, и Елена, глядя на нее, радовалась за сына, что бог послал ему справную невесту. «Теперь вот в солдатчину-то ей не ходить бы. Ой, не ходить, — томилась Елена, опасаясь. — Кругом одно мужичье, а она бабочка видная — от одних глаз грех понесешь…» Но Шуре ничего не сказала, перекрестила молча и оплакала как родную. И потом, когда бы и сколько бы ни вспоминала Шуру, всегда думала о ней не иначе, как с осуждением. С тем вот и дождалась ее возвращения. Вечером, прибрав и протопив магазин, Елена не вытерпела и отправилась к Мурзиным сама, убежденная, что Шура не пришла в гости с трудной дороги, а может, и хуже того — нездоровится. «А так разве удержали бы ее?» — рассуждала Елена и прикрывала полой узелок с блинами. Два окна в квартире Мурзиных ярко светились, заледенелые стекла ломали, крошили свет, вспыхивали блестками, тягуче мигали. Третье окно — Шурина горенка — освещалось изнутри слабо, видимо из общей комнаты была отворена дверь. Елена прошла мимо окон, потом вернулась, чутко высматривая в наледи на стеклах прогалину, через которую можно бы заглянуть внутрь. «Может, гостей созвали, а я здравствуйте к вашему застолью», — тоскливо думала Елена, глядя на бельмастое окно Шуриной горенки. Она уже согласна бы вернуться, да ноги несли ее и несли. Во дворе дома Мурзиных размещался конный двор горкомхоза, и по-зимнему холодно пахло лошадьми, сеном, навозом. На поднятых оглоблях выпряженных саней качался фонарь, а под ним кто-то темный пешней обкалывал лед у колодца. За санями, в глубине двора, переговаривались. Подойдя к крыльцу, Елена увидела женщину в ватнике, которая собирала с перил какие-то вымороженные постирушки. Дом большой, жильцов в нем много, и Елена без внимания, опустив голову, стала подниматься на крыльцо.— Елена, ты навроде?
— Сватья Августа! Эк, свету-то у меня в шарах. Лечу. Здравствуй-ко, сватья Августа. С гостенькой тебя. С возвращением. — И растерялась: не больно ли обрадела? — Шура-то, она, думаю, не больна ли?
— Не ко времени ты, — вздохнула задавленно Августа, не назвав Елену, как прежде, по-родственному сватьей, и опередила ее на пороге сенок. — Ты уж вдругорядь, Елена-матушка. Врач к ней пришел.
— Да что хоть, сватья Августа?
— Скажут вот. Сказать должны. — И, сознавая, что не ответила на вопрос Елены, заколесила, не умея лгать: — Мало ли у нас, у баб. Не болезнь, да хуже хвори. Ну врач вот…
— Сватья Августа, ведь она, Шypa-то, обрадуется, что я пришла. Я вот ей блинчиков… — Августа хотела что-то сказать, по Елена не дала и слова вымолвить. — Из одних местов они. Шура с ранеными, а мой-то опять раненый. Уж хоть немножечко-то знает же она. Я, сватья, одним глазочком… Уж как она, бывало, поглядит, сватья Августа, уж поглядит как, ну ровно вот Колюшкин взгляд. А съездила-то она…
—
— Спасибо на ласковом слове, сватья Августа. Не обессудь тожно. Я, может, и верно, не с пути что… Но хоть гостинец, сватья Августа. Гостинец как хошь. — Елена положила свой узелок на леденелые тряпицы, которые держала Августа коченеющими руками.
Августе не хотелось принимать и гостинец, но, чтобы скорее отвязаться от Елены, не стала перечить, а уловив теплый запах блинов, растрогалась.— Что мы-то, Елена-матушка? — всхлипнула она затаенно и завыла тоненько. — Мы-то при чем…
Елена опять дважды прошла мимо окон и начала обдумывать слова сватьи Августы: «Мало ли у нас, у баб. Не болезнь, а хуже хвори». «Это неуж? Да околеть мне — что это я грешу?» — осудила себя Елена за дурные мысли о Шуре, однако догадка не только не исчезла, а все больше крепла, когда Елена вспомнила, как растерялась сватья, как зло и виновато путалась, объясняя и не сумев объяснить болезнь дочери. За дорогу Елена передумала все, и опять ей стало хорошо оттого, что не вязались в ее голове худые мысли о Шуре. И чтобы окончательно рассеять свои сомнения, решила зайти к Мохрину в караулку, повыведать у него, не приметил ли он чего особенного за Шурой Мурзиной. «Чего он, старый, мог приметить? Я это все навыдумала». А дед Мохрин, завершив очередной обход магазина, приткнулся в углу и слишком поздно заметил Елену. Заправляя полы шубенки, отворачивался, сердито сопел.— Подгноил зауголье-то, — рассмеялась Елена и прошла мимо.
Уж только через две недели здесь же, в магазине, от баб Елена узнала, что Шура Мурзина вернулась домой «в тягостях» по шестому месяцу. Запертую изнутри дверь Елене открыла заведующая магазином Ира Туркова, молоденькая девчушечка, полногрудая и с тонкими строгими губами. В руках у Иры были накладные, и она, вернувшись к прилавку, стала читать их, перекидывая разношенные колесики старых счетов. На залощенном подоконнике, обкусывая заусеницы на коротких пальцах, сидел возчик хлеба Тимофей Косарев. Елена прошла в дверь за полки, выставила в складе деревянный щит, закрывавший окошко, надела свой истертый до дыр буханками халат и вернулась в магазин. Косарев, увидев Елену, готовую принимать хлеб, встал с подоконника, громко хлопнул по прилавку своими затвердевшими кожаными рукавицами.— Ирка, ох нагреешь ты не одну душу, потому как у самой ни людям, ни бумагам нет веры. Принимай, говорю, или я уехал в двадцатый. Хлебушко на морозе быстро легчает, а мне походу вовсе давать перестали. Ежели я буду ждать, пока хлебушко остынет в экспедиции, вам его до вечера не видать.
Ира совсем подвернула губы, в сердитом вздохе тяжело подняла грудь. Ей противен был Косарев, хроменький и коротконогий, низко подпоясанный изопревшим ремнем, противны были Елена, бабы, с постными лицами ждавшие открытия магазина. Иру давно уже изнуряют одиночество и смутная боязнь утерять материнство. Чуть оставшись наедине, она плачет, совсем не утоляя слезами душу. Ей бы с кем-то поговорить, но только не с подругами, которые и без того знают больше, чем она может поделиться с ними. Осенью в школе, где училась Ира, разместили госпиталь. Ире совсем не по пути, но она ходила и на работу и с работы мимо школы, чтоб хоть мельком увидеть раненых. Когда ей улыбались или махали из окон стриженые, в бинтах и застиранных больничных халатах бойцы, она весь день жила какой-то неясной надеждой, минутами радуясь, а минутами остро мучаясь своей тоской. Однажды утром, проходя мимо высокой чугунной ограды школы, Ира услышала, как кто-то окликнул ее. Она остановилась; по ту сторону ограды, держась белыми, будто бы прополосканными в щелоке руками за чугунный узор, стоял раненый, прижимая локтями к бокам своим новые костыли.— Катя, родненькая… — Ира подошла к ограде, и боец вдруг заторопился с жалкой улыбкой — Катя, родненькая, брось письмо в почтовый ящик. Я мамаше в Уфу написал, где нахожусь. Ну вот, а через нашу почту пойдет — все вычеркнут.
У бойца крупный с горбатинкой нос, крупные ограненные губы и широкий раздвоенный подбородок. По лицу угадывалось, что это крепкий и сильный человек, но раны измучили его, и потому глядел он своими глазами по— детски беспомощно. У Иры от его глаз сжалось сердце. Она взяла письмо, а боец бережно обнял ее задержавшуюся руку своими захолодевшими на чугуне ладонями и подержал их с мольбой и лавкой.