Крещение
Шрифт:
— А как ты думаешь, Николай Алексеевич, — обратился Малков к Охватову, — если бы мне сейчас полковничьи шпалы да ордена? Я б развернул вас да как зыкнул!..
— Ррразговорчики! — Мимо пробежал старший лейтенант Пайлов и, обогнав колонну, стал чуть в сторонку, откинувшись назад и выкатив глаза, зычно резанул: — Ррраз, ррраз, ррраз, два, три!
По накатанной дороге весело было топать под строевую команду, и колонна дружно била каблуками глухую землю. Все чувствовали себя облегченно, потому что ловкая армейская одежда не связывала движений. Кто-то впереди под ногу ударил ложкой в котелок, и сразу, словно из-под земли, вынырнул старшина с пилой из треугольников на петлицах:
— Глушков?! Я тебе, Глушков, отломлю пару нарядиков!
Вечером взводный, лейтенант Филипенко, принес откуда-то длинную, толстую веревку, и взвод, разделившись надвое, ухватился
Неизбалованным детством наградила судьба Кольку Охватова; но, сколько помнит себя, ни разу не ложился спать голодным, не ходил босым и нагим. В праздники досыта наедался дешевых конфет и пирогов, а иногда и козырял перед друзьями обновкой. Каждое лето бесплатно ездил в пионерский лагерь, бегал в лес за кедровыми шишками, ползал по чужим огородам, а зимой учился в школе и читал книжки. В классе пятом-шестом горячо хотел иметь настоящий кожаный мяч, а позднее, в подростках, стал мечтать о велосипеде. Но не довелось ему иметь ни мяча, ни велосипеда, и все-таки в конечном итоге счастливая была у Кольки жизнь, бездумная, вольная. Все заботное, трудное и важное вокруг решалось пока без него. И когда захлестнула Родину смертельная удавка войны, Охватов не сразу сумел понять всю глубину народного бедствия, не сразу оцепил и себя по-мужски, сурово и твердо, а потому и петлял в своих мелких мыслях, горько думал все о себе да о себе…
Спали первую ночь в ельнике на голой земле. За спиной у Кольки двое из Кустаная ели сало с чесноком и, чавкая, разговаривали вполголоса:
— Я же сам видел.
— Мало ли, может, забыл что в вагоне.
— Сквалыга забудет. Держи карман шире. Говорю, два раза прыгал и все ногу на излом норовил. Пойди определи: подвернулась — и домой.
— Это же членовредительство.
— Кто докажет? Второй-то раз он прыгнул и заблажил, как под ножом.
— Сказать бы надо, что он дважды прыгал.
— Не мое это дело.
— Сальце-то хлебное — в пальцах тает.
— Мед — не сало. Завтра, говорят, землянки рыть заставят.
Наступила долгая пауза, и оттого, как соседи смачно жевали сало и как остро-сытно пахло чесноком, Охватов захлебнулся набежавшей слюной, закашлялся. То ли он был голоден, то ли лежалось ему неудобно, он долго не мог уснуть.
А те двое, кустанайские, наевшись сала, наперегонки храпели. «Нажрались, и горюшка мало, — думал Колька. — А дома небось мать, деваха». Далее Колька мыслями уносился к себе домой и исходил горючей тоской, вспоминая Шуру и ту ночь, которую провел с нею у реки, проникшись к девушке заботной лаской и признательностью. Во всех его чувствах было так много неожиданно нового, что Колька решительно отравился им.
— Комары, сволочи, зудят и зудят, — сказал лежавший рядом Петька Малков. Он, видимо, тоже не спал, потому и голос у него был без дремоты.
— Пойдем на полянку, — охотно предложил Колька. — Там ветерок. Покурим.
Они подхватили свои шинели, котелки и двинулись к опушке.— Стой! — раздался внезапный окрик, и Малков с Охватовым только тут увидели часового с винтовкой. — Чего стали? Сказано, назад!
Они повернули обратно и, шагая через спящих и неспящих товарищей, пошли в глубь леса. Кругом томилась тишина. Теплой сыростью, зеленью дышала земля. Комары осыпали и все лицо, и руки. От их укусов даже воздух, казалось, был тяжел и ядовит. Стоя у сосны, сосредоточенно курили, скрадывая огонек в пригоршне, молчали. Наконец Охватов не вытерпел:
— Замучают нас тут, замордуют — фронта как великого избавления молить станем.
— Ты вот что, Колун, — злым и громким голосом оборвал Малков. — Хочешь по-старому вести со мной дружбу — прекрати скулеж. Ведь ничего еще не видели и не нюхали, а слезой, доходяга, исходишь. Всем несладко, ты об этом подумал?
— Я за себя говорю. Чего мне
— Кованый ты сундук, Колька! И чем набит — все под замком.
— Ты хочешь, чтобы все на тебя походили: ура, да здравствует! Я сам по себе, только и всего. И весь я тут — у меня, Петя, за душой ни единого словечка про запас нету.
— Начистоту живешь?
— А ты не знал?
— Знал, да засомневался. Болтаешь такое, за что морду бить надо. По-дружески.
— Нет у тебя, Петя, ни слова дружеского, ни понимания. Меряешь все на свой аршин, и будто так надо.
— Давай спать. Ну тебя к черту!
III Камская стрелковая дивизия формировалась на базе стрелково-пулеметного полка, расквартированного в Олабоге. Штаб полка со всеми службами и тылами постоянно находился в городе, а роты с начала мая жили за Камой, в летних лагерях. Жизнь в лагерях текла тихая, безмятежная, с подъемами, учениями, парадами и воскресными увольнениями в город. Полковой командир подполковник Заварухин, отличившийся в боях на Хасане, был сам убежден и внушал своим подчиненным, что на Советский Союз после Выборга никто не решится напасть. И потому за многие годы армейской службы впервые жил без внутренней тревоги. В октябре ему исполнялось сорок лет, и он с особой радостью готовился к именинам, ждал поздравления из округа, баюкал надежду на медаль и четвертую шпалу: зимой весь полк на «отлично» выполнил боевые стрельбы. Такое зачтется. Война подполковника застала в лесу, на отдыхе. В субботу, в полдень еще, начальник штаба полка майор Коровин и подполковник Заварухин с женами и двумя мотористами отправились катером на рыбалку. Поднявшись вверх по Каме километров на тридцать, свернули на какой-то задичавший приток и расположились станом под вековыми соснами. Женщины сразу же взялись за костер и закуску, а Заварухин, Коровин и мотористы выволокли из трюма двадцатиметровый бредень и, раскинув его на песчаной отмели, проверили, стянули нитками порванные ячеи. Вечер был ясный, теплый. Со стороны Камы дул бархатный ветерок, поваливший в травы неугомонное комарье и несший густые запахи выспевающих лугов. За речушкой, в непролазном дурмане черемухи, талины и бузины, непрестанно куковала и куковала кукушка: ее голос звенел радостно, с раздольной игровой силой, то уносился куда-то вдаль и замирал, то возвращался и заполнял собою мягкую тишину леса. Спокойно и торжественно пела птица, и лес, берег, река, луга и небо — все было уютным, добрым, понятным.— Когда я слышу кукушку, мне чудится, что я потеряла и ищу что-то вместе с нею. И грустно немножко, и хорошо, — сказала Муза Петровна Заварухина и, протирая тарелки белым выглаженным полотенцем, добавила: — Сейчас так, Олюшка, хорошо живется, что даже не веришь: да полно, своим ли счастьем живешь?
Оля Коровина, молодая женщина с большими счастливыми глазами и крупным ртом, в цветастом передничке, чистила картошку и очень рассеянно слушала Музу Петровну. Тем более что у Музы Петровны какие-то сомнения в собственном счастье. У Оли не было и нет никаких сомнений: она знала, что жизнь хороша и так будет во веки веков. Оля только что закончила медицинский техникум. В больнице, где она работала, ее уважали, ценили; муж Вася, уверенный в своем призвании и потому весь отданный службе, скупо, но ревностно любил Ольгу, а на днях Валерий Павлович Чумазов, солидный и серьезный хирург, вдруг ни с того ни с сего почти объяснился ей в любви. Оля не придала этому особого значения, однако приметила за собою, что ей приятно быть в обществе Чумазова. Оля была уверена, что он думает о ней, наблюдает за нею, все время чувствовала себя настороженно, обдумывала каждое слово, каждое движение, и это напоминало ей увлекательную игру. «И пусть думает, и пусть смотрит, разве я могу запретить кому-то думать обо мне. Но я больше всего на свете люблю Васю», — радовалась она.
— Вчера захожу в санчасть, — говорила Муза Петровна, расставляя на скатерти вина и закуски. — Захожу в санчасть узнать, как там у бойцов питание, уход. Может, спрашиваю, кому что надо? Нет, вроде все есть, все хорошо. А один боец, Мызник по фамилии, фурункулами мается, говорит: Муза-де Петровна, что же это такое, у нас, кажут, на Полтавщине нету соли? Да вот так-де, нету. Что привозят, то и раскупают по знакомству да прячут. А у нас, говорит другой, на Алтае скупили все спички и мыло… Народ тревожно живет, Олечка…