Крест без любви
Шрифт:
Кристоф молился словами, исполненными любви к Богу, посылал их в небесные просторы, ему казалось, будто он наполнился таинственной силой и необыкновенной духовностью, будто Всевышний даровал ему право пострадать за Него. И он вспомнил о друге и пожелал, чтобы Господь ниспослал тому утешение в мрачном одиночестве застенка; он все глубже и глубже погружался в истовую молитву, мысленно произнося очищающие слова, порожденные горячим сердцем его юности, и не заметил, как его сморил сон…
На следующее утро в рывком распахнутую дверь ворвались пронзительный звук свистка и убийственной силы рев, словно ударом по голове вырвав всех из сна; в звуках этих слышалась радость мучителей. Кристоф вскочил, шатаясь, и сразу ошалел от ужасающего безобразия вокруг… Нет-нет, вынести это было выше человеческих
Все утро не было ни одной свободной минуты, чтобы помолиться, и безысходность томила его душу и снедала ум. Его охватило невыносимое чувство заброшенности без проблеска какой-либо надежды…
Утро проходило в непрестанной спешке, которая кончалась тем, что им приходилось часами где-нибудь просто стоять и ждать; однажды их срочно выгнали на так называемое построение, словно речь шла о жизни и смерти, а потом они напрасно простояли на плацу почти час, прежде чем удостоились чести в течение получаса выслушивать дурацкие шутки и сбивчивые распоряжения Швахулы. Затем их погнали бегом через все здание, чтобы после этого стоять в очереди перед дурно пахнущими кладовками и получать какое-то снаряжение, обмундирование или сапоги; причем вещи швыряли им под ноги презрительно и издевательски, как бросают еду шелудивым псам. Все должно было совершаться быстро, безумно быстро, с единственной целью: чтобы потом где-нибудь тупо стоять и ждать…
Как же бессмысленна такая деятельность — постоянная грубость и систематическое оскорбление человеческого достоинства, ценившегося ниже любой вещи; пыточные тиски убогих негодяев, которые прекрасно чувствовали себя в своих опереточных мундирах, специально сжимались, чтобы пригнуть рекрутов к земле и ампутировать их достоинство, как ампутируют ненужный или больной орган. Кристоф дрожал весь день так, словно и в самом деле оказался окруженным волчьей стаей. Всякий раз, когда он где-нибудь останавливался и пытался ощутить в себе хоть проблеск надежды, его тут же возвращал к действительности грубый окрик или резкий звук свистка.
Господи Боже мой, думал он, все эти муки могли бы иметь смысл, будь они самоуничижениями во имя Христа. Но здесь он явно чувствовал желание оскорбить их чувство собственного достоинства, дабы превратить в податливую массу, которую можно будет впоследствии переплавить в то, что понадобится. И за этим занавесом, лишь на первый взгляд кажущимся глупым и смехотворным, скрывалась дьявольски продуманная система; насколько же недостойными и презренными оказались все эти палачи в блестящих мундирах, делом которых было ее осуществлять, ничего в ней не понимая…
И вдруг Кристоф вновь уверился в своем благородстве, которое знакомо лишь тем, кто знает, что их создал Бог и что только Он один имеет абсолютную власть над ними. У него даже голова закружилась от этого победительного чувства, и там, где он в этот момент стоял, а именно в темном коридоре перед оружейным складом, он внезапно, впервые за все время пребывания в казарме, улыбнулся… Причем улыбался он, прямо глядя в лицо Швахулы, которого только что заметил. Жест, каким тот вынул руку из-под полы расстегнутого мундира — медленно и почти торжественно, —
— Господин Никто… Господин человек, — сказал он подчеркнуто тихо и от злости даже дал отмашку подлому восторгу расхохотавшейся толпы. — Он улыбается, этот господин человек. — И тут его голос вдруг хлынул, словно ливень, и Швахула завопил так, что весь коридор задрожал: — У меня впереди два года, чтобы отучить вас смеяться… И если вы через два года еще сможете улыбаться, считайте, что победили. — Голос его вновь упал до шепота, и он постучал пальцем по своей груди: — Но победа-то останется за мной, молодой человек, за мной… Спорим?
Он резко отвернулся, и дурацкий хохот новобранцев вновь прогремел над головой Кристофа.
Очень медленно, но все же сопротивление Кристофа пошло на убыль; зачастую он настолько выдыхался, что в мозгу даже мелькала ужасная мысль — подвести черту под своей жизнью. Но действительность и в самом деле была такова, что казалось, будто на него натравили все силы ада. Он уже совсем не видел выхода, не находил даже полминуты на короткую молитву вечером, когда совершенно разбитый падал на койку. К невыносимым мукам повседневной службы Кристофу добавили еще «особые занятия», поскольку ему ужасно не повезло: он вызвал недовольство гаупт-фельдфебеля, а ведь прусский гаупт-фельдфебель — это больше, чем Бог. Бог милосерд и стал человеком, но в служебном перечне качеств прусского фельдфебеля милосердие не значится. Носитель галунов — не что иное, как идол и требует послушания любой ценой. И вся свора этих унтер-офицеров с наслаждением ему поддакивала. Он был наковальней тупой жестокости и горластой ограниченности. Спрятавшись за спину самодовольно напыщенного государства, эти трусливые подручные власти в галунах и нашивках всем скопом навалились на Кристофа…
В эти дни он научился видеть, что и другие испытывают те же страдания. Он не был единственной жертвой, и ему было невыразимо приятно и утешительно знать, что в одной роте, состоявшей из двух сотен рекрутов, все-таки набралось четыре нормальных человека. У него было трое товарищей по несчастью; первого звали Якоб — невысокого роста, бледный, хилый блондин с водянисто-голубыми глазами и безвольным ртом, один из тех, кого современная психология сбрасывает со счетов, назвав «асоциальными элементами». Якоб просто физически не мог подчиниться здешнему зоологическому порядку, поскольку привык вести свободную цыганскую жизнь. В общении он был мягок и дружелюбен, даже приветлив и обаятелен, но абсолютно неспособен понять, почему утром необходимо являться на построение в начищенных до блеска сапогах (для этого и в самом деле нет причин). Не мог он также постигнуть, почему нельзя выходить за ворота части, а поскольку его не выпускали, он просто-напросто перелезал через каменную ограду. Якоб любил свободу, а пруссаки ненавидят ее больше, чем добрые христиане черта, если, конечно, в него верят.
Вторым был Бартель, вор со стажем, видимо в тюрьме научившийся так ценить свободу, что не хотел запросто от нее отказаться. Этот коренастый, упитанный, невозмутимый весельчак был физически настолько силен, что его никак не могли согнуть в бараний рог; темноволосый и мускулистый, он сопротивлялся всем усилиям его одолеть, доказывая превосходство человека, который предпочитает жить сообразно собственным правилам. На каждый нагоняй у него тут же находился достойный ответ, и он не позволял унижать себя.
Пауль, тот парень чуть ли не демонической красоты, был третьим. Он обожал радости жизни, жаркие поцелуи и красочные полотна живописцев, а также бесконечную даль полевой дороги не меньше, чем вино, которое пьешь в элегантной гостиной с любимой женщиной. Пауль ненавидел этих ничтожных холуев из-за их убожества и отвратительного вкуса; он был самым порочным из них троих. Кроме Кристофа, здесь не нашлось ни одного христианина, кто бы хоть одним словом оградил себя от осквернения человеческого достоинства. Вот Кристоф и тянулся к этим троим, ведь они, как ему казалось, хотя бы немного понимали, в чем ценность свободы, но главное — потому, что они страдали, как и он…