Крест без любви
Шрифт:
Но шутка умерла на ее губах, Кристоф тоже окаменел от страха; странным и непонятным образом тишина вдруг приобрела ужасающий облик, казалось, она неслышно набухает и вздымается перед ними черной грозной волной… И вдруг ее разорвал ужасный, пронзительный звук множества труб, который поддержали горны. Они так и стояли, окаменев от ужаса, когда вдалеке послышались громкие крики и пронзительные свистки.
— Это тревога, — произнес Кристоф подчеркнуто спокойным тоном. — Или же?.. Нет-нет, война еще не может начаться, они не станут… Нет-нет… — И его голос сорвался на дикий крик, разорвавший ночь, как удар палки рассекает поверхность стоячей воды…
Внезапно на него упал сноп яркого света; Кристоф в испуге оглянулся и увидел, что Корнелия открыла дверь своего дома; он подошел к ней, она улыбнулась ему сквозь слезы, и на ее лице были
— Для нас это разлука на долгие-долгие годы, я это знала…
Кристоф закрыл за собой дверь и, когда обнял ее и почувствовал сладостную близость ее тела, пожелал, чтобы ночь, бесконечная ночь обрушилась на их головы и погребла под своими руинами; он нес плачущую Корнелию вверх по лестнице, зная, что никогда больше не увидит этого дома, никогда больше не будет подниматься по этой лестнице, и вся бесприютность солдата навалилась на него раньше, чем он выяснил, началась война или нет…
9
С тех пор как Кристоф, бледный, без пилотки и с папкой под мышкой, похожий на заспанного студента, в то утро вошел в ворота казармы с выражением полного безразличия, которое подействовало на окружающих, как крошечная искра, способная взорвать большую порцию взрывчатки — ведь в их казарме царила безумная суматоха после приказа о тревоге, выполнявшегося с поистине муравьиным нерассуждающим усердием, — с этого дня у него почти не осталось приятелей во всем батальоне.
Караульный тотчас отвел его в канцелярию, и, не будь сердце Кристофа исполнено холодной ненависти к этому смехотворному идиотизму, он бы умер от одного ужасающего рева, с которым дружно набросились на него офицеры и фельдфебели. Соседи по комнате встретили Кристофа ледяным молчанием, и даже Пауль весьма холодно проворчал: «Нам из-за тебя досталось». Но Кристоф спокойно вынул из папки пакеты, которые принес из города. Все вещмешки были аккуратно уложены, и люди уже с раннего утра лежали на своих койках в полной походной форме; вся казарма словно впала в столбняк на почве дисциплины. Противное это было зрелище, и Кристоф почувствовал, что армейский застенок все теснее смыкается вокруг него. Все, абсолютно все, от малейшей петельки на винтовочном ремне вплоть до тщательно собранных пулеметов, было в боевой готовности; неколебимая серьезность, написанная на лицах окружающих, подействовала на Кристофа как огромная, навалившаяся на его плечи тяжесть; все, что было здесь бесчеловечного, возобладало абсолютно и безоговорочно.
Собрав последние силы, он выдержал и неизбежную встречу со Швахулой, дисциплинарным богом, который ожидал его, сжав кулаки и чуть не лопаясь от жажды мести; вынес он также и неизбежное разбирательство с Виндом, кусачим псом, сбросившим лживую маску сдержанности и оравшим на него, брызжа слюной от злобы и ненависти…
Но самое удивительное заключалось в том, что при всей своей власти над ним они ни в чем не могли его обвинить, кроме как в простом «опоздании к сигналу отбоя», а такое случается время от времени с любым солдатом; их бесило то, что они попали в клещи собственных предписаний; тем страшнее была их неуставная месть, после того как в полдень весь полк погрузился в вагоны и началась выматывавшая душу передислокация от одного учебного полигона к другому, от одних маневров к другим, ведь они должны были закончиться лишь на войне, которая для пруссаков и есть по-настоящему великими маневрами…
Казалось, весь мир состоит из одного отчаяния, накрывшего эти так называемые военные полигоны, и, если у человека не горит в душе искра Божья, он там неизбежно погибнет от безнадежности.
От Кристофа отвернулись все: и те странные молодые католики, которые с особым рвением предавались чистке сапог и выполнению команды «смирно», а из своего стремления стать отличными солдатами Гитлера создали некую сентиментальную разновидность вероисповедания; и те идеалисты, у которых путаница в мыслях зажигала в глазах слишком яркое пламя служебного рвения; и те рядовые, кто считали себя и интеллектуалами, и верующими христианами, и бравыми солдатами; они были воплощением мешанины в мозгах многих молодых людей, с которыми Кристоф тем не менее общался по-братски, поскольку все они были детьми одной матери-церкви; но и те, кто смотрел на него полупрезрительно-полурастерянно, в душе считали его еретиком, поскольку были не способны понять великое значение свободы, ибо
Однако великие законы свободы осуществляются, невзирая на брюзжание рабов…
Так что единственными людьми в рамках этого беспощадного армейского порядка, его единственными друзьями были те презираемые всеми, кого в этот якобы христианский век социология назвала асоциальными элементами. Иногда по вечерам, когда Кристофу, зажатому, как и они, в жесткие тиски дисциплины, удавалось немного поговорить с этими парнями, парадоксально объединявшими в себе простоту и авантюризм, ему казалось, что их высокое человеческое достоинство доказывается именно тем, что их отторгло это трусливое общество, молча сдавшееся на милость сатанинского государства; и грех этих великих апостолов свободы состоит, вероятно, лишь в том, что свободу они любят больше, чем дозволено Господом, возложившим на самого себя человеческое бремя…
Итак, в полдень того дня, когда Кристоф, не испытывая никакого раскаяния, вернулся в свой загон, полк снялся с места…
Он впервые в жизни жил, спал и ехал в одном из недостойных человека грязных ящиков, рассчитанных на 8 лошадей или 40 живых людей, которые современная цивилизация, считающая себя выше всех предыдущих, называет вагонами; ему казалось, что этой жизнью на колесах для него начинается война…
В последующие месяцы он держался только письмами матери и короткими, иногда безжалостно мимолетными встречами с Корнелией; часто он с утра до вечера жил лишь воспоминанием о нескольких словах короткого телефонного разговора, соединивших их с помощью бесконечных проводов, протянутых из одного конца Германии в другой. Только телеграммы, поезда и телефон помогали им преодолеть ужасную, причиняющую невыносимые страдания разлуку… Армейская служба — о, это безмерно подлые слова! — держала его в своих когтях, как густая проволочная сетка, внутри которой любое противоречащее уставу движение было сигналом, по которому затягивалась петля на его шее. Сколько глаз исподтишка следили за ним, чтобы поймать на ошибках или мелких нарушениях, следствием чего была череда мелочных садистских придирок, не дававших ему после окончания нарядов оторваться от колышка в стойле, к которому его привязали. Из-за частых арестов, которым он подвергался, Кристоф упустил единственную милость пруссаков — отпуск; это было для него, жаждущего свободы, особенно невыносимо еще и потому, что только ему одному отказали в отпуске. И он вынужден был смотреть, как все, один за другим, на две недели покидали эту тюрьму, даже Швахула.
Но неисповедимы пути Господни; когда весна, обдуваемая еще холодными ветрами, только собиралась вступить в свои права, в тот же день, когда начался отпуск у Корнелии, после изматывающих ночных учений он заболел, и произошло немыслимое: перед температурой 40 градусов даже пруссаки отступили и еще в жару, но сияя от счастья, он вечером диктовал медсестре в больнице маленького неказистого провинциального городка телеграмму Корнелии и матери.
Они знали, что каждая секунда, проведенная вместе, прожита ими в грехе; каждая встреча была одновременно и райским сном, и страшной болью, вонзавшейся все глубже и глубже. Им казалось, будто горизонт их сознания завешен кровавыми тряпками и солнце реальной жизни хоть и просвечивает сквозь них, но как-то смутно. Они жили в великолепных розоватых сумерках под угрозой нависающей фиолетовой гибели, но были настолько растерянны, что у них не хватало силы просто отдернуть занавес и впустить внутрь свет и ясность. Вновь и вновь они испуганно закрывали глаза и опускались в красную пылающую пропасть, заключавшую в себе и все счастье, и всю боль…
Часто им казалось, что они безвозвратно погрязли в грехе; но так же часто и мнилось, будто за беззаботной веселостью, иногда нападавшей на них, не может скрываться грех; пропасть закрывалась и вновь открывалась. И они все больше запутывались в смятении чувств, хотя ни секунды не сомневались в существовании Бога.
У них создалось впечатление, что вся жестокость мира зажала их между двумя стальными стенами и сжимает все сильнее и сильнее и все труднее впустить внутрь свет. Каждое новое свидание было для них раем, но все же опутанным мрачными сетями вины.