Крест без любви
Шрифт:
— Как дела у мальчика? — прошептал он с трудом.
— Хорошо, — ответила фрау Бахем машинально; она была все еще удивлена и испугана этой незнакомой печалью на его лице.
— Пусть поспит, — прошептал он с улыбкой и кивнул в сторону дочери. — А меня оставь здесь… Дело идет к концу… Ждать осталось недолго.
Продолжая улыбаться, он отмахнулся от ее возражений, а она не могла смотреть ему в глаза. Бог мой, какое же предчувствие таилось в его так изменившейся душе? Ежась от холода, она примостилась на краешке стула рядом с ним. Он опять притянул ее к себе и едва слышно прохрипел:
— Помнишь, ровно три года назад ты попросила меня в течение трех лет избавить тебя от вопросов и ответов… — В ответ на ее удивленный взгляд он слабо улыбнулся. — Ты, конечно, не верила, что я выдержу, правда? Но сегодня все вопросы и
Совершенно обессилев, он замолчал, закрыл глаза и только продолжал дышать хрипло и глубоко, словно спал; она не понимала и никогда не поймет, откуда у нее взялись эти потоки слез, таких горячих и живых слез…
15
Зажатая между черным небом и черной землей, пехотная рота ползет по грязи, спиной к линии фронта. Трудно сказать, что было темнее — земля, эта развороченная войной земля, покрытая толстым слоем вязкой грязи, или же небо, черное, беспросветно мрачное небо, нависавшее над головами солдат. Ночь давила на них сверху, а снизу засасывала земля, которая никак не хотела выпускать их ноги. Каждый шаг давался с боем, и борьба была тяжкой и жестокой. Бесконечность этой борьбы приводила в отчаяние.
Темные фигуры, усталые и молчаливые, в заскорузлых от подсохшей грязи шинелях, из последних сил ползут в тыл. Никаких проблесков света, все поглотила тьма; ни петлиц, ни нарядных погон офицера не различить, винтовки солдат в грязи и ржавчине, на их шинелях тоже ничего блестящего не осталось. Грязью покрыто все — и снаряжение, и исхудавшие, бледные, давно не бритые лица. Когда где-то далеко позади взлетает осветительная ракета и ее слабый отблеск долетает до этой группы солдат, то кажется, будто земля выдавила из себя какие-то бесформенные грибы, движущиеся то ли вперед, то ли назад; все они измождены до такой степени, что у них не хватает сил даже на ругань, а провалившись в воронку, они мрачно выбираются оттуда, медленно и с огромным трудом. И все же они находят в себе силы выдирать ноги из липкой грязи и продвигаться вперед; Боже мой, откуда только берутся силы у этих вконец выдохшихся людей?
Слабые звуки — позвякивание снаряжения, жадное хлюпанье липкой грязи, не желающей отпускать свою жертву, — все это быстро растворяется во тьме; где-то слева и справа вдали через равные промежутки времени рокочет орудие, и звук этот почти дружелюбен, даже утешителен, словно хочет всего лишь разорвать гнетущую тишину. Никто из ползущих не оглядывается назад, на «линию фронта», там продолжается ночная ленивая перестрелка и с идиотической методичностью вспыхивают осветительные ракеты; нигде в целом мире нет ни домика, ни сухого местечка, чтобы можно было бы прилечь, нигде в мире не ждет утешение, покой и сон… сон… сон; нигде в мире нет воды, чтобы умыться… Только ужасная тяжесть ночи на их затылках и ужасная, засасывающая илистая земля под онемевшими ногами; ночь сзади и спереди, никогда-никогда больше не проглянет день, все так выдохлись и так грязны… А голода уже нет. Только мрак, нет даже крови, ее красного, будоражащего цвета! Кажется, что это дьявол завернулся в беспросветную ночь и, укрывшись за ее черным покровом, коварно ухмыляется и бормочет что-то себе под нос, брызжа слюной от злости. Но он лишь выжидает, выжидает, а потом рывком скинет завесу, вытащит свою палитру из пропасти ужаса и с наступлением дня вновь разбросает краски по полям сражений, словно обезумевший живописец, а его любимый цвет — красный… И все, кто считал ночь страшной, поймут, что день еще страшнее; и всякий раз, когда ночь опустится на них и окутает жутким мраком, они станут ждать дня, так что кольцо страха будет круглые сутки держать их в напряжении!
Внезапно колонна останавливается, будто некто невидимый дернул солдат за ниточку; в следующий миг все плюхаются лицом в грязь, угрожающий свист приближается, нарастая, потом реактивный снаряд зарывается в землю, и чудовищный взрыв раздирает ночь, словно судорожный истерический хохот. Кажется, что после этого безумного рева ночь должна посветлеть — ведь шум и мрак несовместимы. Буквально ощущаешь, как все органы
Человек, двигавшийся во главе колонны, медленно поднимается, и его усталый, осипший и все же решительный голос тихо произносит:
— Вперед, ребята, там впереди, где горит, кажется, и есть та Богом забытая дыра, в которой стоит наш обоз. Уже немного осталось.
Уже немного осталось! Сколько тысяч километров они прошагали по всем странам Европы, вновь и вновь поддаваясь соблазну этих слов! И они ползут вперед — не потому, что верят обещанному, а потому, что впереди горит этот огонь. Этот чудесный, красный, почти домашний огонь; ведь если там есть чему гореть, значит, там есть что-то еще, кроме этой сырой земли и мрака; почем знать, откуда в их ногах берется сила, чтобы сражаться с этой цепкой грязью за каждую треть метра; откуда у них берется сила тащить вперед не только свои исхудавшие тела, но и тяжелое, мокрое и грязное обмундирование, оружие и снаряжение, необходимое для игры в войну…
Человек во главе колонны чувствует, что желание идти вперед у солдат увеличивается, и ему уже не надо останавливаться, поджидая остальных и рискуя еще глубже провалиться усталыми ногами в цепкую жижу, ему и самому приходится идти быстрее; теперь уже не нужно заставлять колонну подтягиваться, она сама подпирает его, и ему становится труднее принуждать самого себя идти быстрее, чем подгонять солдат…
Он так бесконечно устал, и чувства его до такой степени перенапряжены, что голова напоминает клубок невыносимых болей. Он почти вслепую тащится навстречу разгорающемуся пламени и чуть ли не счастлив, что ночь скрывает его неуверенность от тех, кто следует за ним, ибо он — лейтенант и, следовательно, командир своей разгромленной роты; он чувствует огромную ответственность перед оставшимися в живых тридцатью двумя солдатами и глубокую ненависть ко всем, кто называет себя начальником, начиная от холеного долговязого хлыща — командира батальона, каждые три месяца нацепляющего новый орден на свою аристократическую грудь, как будто где-то там, наверху, с убийственной регулярностью отрывают очередной листок календаря и вручают ему никчемную награду в очередной коробочке!
Он чувствует такую близость с этими тридцатью двумя, ползущими сзади, что часто ему кажется, будто он заплачет, если они начнут сомневаться в нем, но в мясорубке войны он привык к тому, что любой и каждый подвержен сомнениям. И иногда его утешала надежда, что все погибшие, которых он вычеркнул из списка своей роты, в лучшем мире уже простили ему все, что внушало им сомнения…
Неминуемого служебного нагоняя за оставление позиции на передовой он ожидает с бурной радостью. По мере приближения к спасительному огню мысли его все больше приобретают власть над мучительной сумятицей чувств и обессиленным телом. Он уже давно понял, что война — это убийственное безумие, и последние три месяца на передовой использовал для того, чтобы скрывать от солдат бессмысленные приказы и предотвращать ненужное зло, насколько это было в его власти; лейтенанта удерживала на передовой лишь мысль о том, что другой, обычный, командир сделал бы их жизнь куда невыносимее…
Да, он с радостью ожидает первого рапорта господину майору; на этот раз он будет говорить смело и свободно, как человек, имеющий свою волю и свой взгляд на жизнь, который никогда больше не станет почтительно склоняться перед максимой «приказ есть приказ», даже если услышит ее из уст дьявола или его родных детей: глупости, трусости, тщеславия, порока или растерянности. Нет, нет и нет, его жизнь в круговерти войны тысячу раз висела на волоске и не оборвалась, почему бы теперь не поставить ее на карту ради человеческих чувств и разума? Да, он жаждет теперь, когда его роту отправили на отдых и ему уже не придется бросать ее на произвол судьбы во фронтовой неразберихе, — ах, он так жаждет наконец-то открыто выступить против приказов этого маньяка…