Крест поэта
Шрифт:
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Далее — не менее оригинально, но мертво:
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц опущенных штор и зачехленных стульев,
плотного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном “р” еврея:
узнаю себя тоже; только слюнным раствором
и укрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
Далее — опять не менее оригинально, но мертво:
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Миткелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина -
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Не будем останавливаться на созвучиях типа “какано”, есть еще “точнее”: “И как книга, раскрытая сразу на всех страницах”, “как-кни”, не будем, их в одном стихотворении более чем достаточно. Но и вся книга, да и все разбираемое мною стихотворение — мертвые кости. А это стихотворение — лучшее у Бродского, и строки, приводимые здесь, — не худшие в нем...
Я не уличаю, не критикую Бродского, не считаю его стихи плохими, ненужными, бесталанными. Они — чужие. На русском языке сделанные. Смонтированные расчетливым инженером.
Слово для Иосифа Бродского — материал, найденный в слоях, в породах чуждой цивилизации, чужой культуры, дающей ему возможность твердо напомнить о себе, — мертвым для него словарем, языком. Если бы Иосиф Бродский творил на своем родном языке, он, вероятно, стал бы настоящим поэтом, зорким, обобщающим и живым, и не возникало бы самонадеянной причины у него, еврея, давать зарубежным изданиям и радиостанциям интервью от имени русского.
В них поэт поведал нам, живущим дома, в России: мол, эта страна — голодный слон. Она не знает, куда ей двинуться. А голод мучит. Пойдет назад — там уже побывали слоны и все, что можно съесть, съели, а остальное — вытоптали. Посмотрит вокруг — съедено и вытоптано. Пойдет вперед — там тоже побывали слоны... Эта страна-слон, по мнению Иосифа Бродского, должна взбеситься и накуролесить.
Разве могла Марина Цветаева с таким мертвецким равнодушием говорить об измученной России? А Есенин, и разве бы он так хоронил Россию? Но не надо нам хвататься за фразы, брошенные поэтом, хотя Иосиф Бродский долбит такое в уши планете, нам в уши. Долбит — как бы со стороны, не печалясь, не плача, не гневаясь. И он по-своему прав. Посторонний.
Пресмыкание же иных наших мелкотравчатых “вздоховедов” перед именем Иосифа Бродского, пресмыкание их перед Нобелевской премией — мышиная вакханалия на ниве отечественной литературной бесхозяйственности, где разбросаны не просто золотые зерна, а вороха золотых урожаев. На родине Павла Васильева, Николая Гумилева,
Александр Твардовский не получал Нобелевскую премию, но — автор “Василия Теркина”, а Сергей Есенин?..
Неужели достаточно сбежать — очутиться талантливым? Читая стихи Галича, я испытываю все то же ощущение: человек со стороны. С чужим для него языком, с личной драмой в чужом народе. Он доказывает, что мыкался у нас, холодал, голодал, безвинно овиноватенный, непризнанный, и, видимо, острее, чем Иосиф Бродский, униженный. “Двадцать лет творчество Александра Аркадьевича Галича, да и само его имя находилось под запретом. 12 мая этого года Союз кинематографистов СССР восстановил А. Галича в правах, подчеркнув, что “это восстановление справедливости”. Спустя два месяца и Союз писателей последовал доброму примеру, — давала аннотацию к подборке стихов Галича “Литературная Россия” в 1988 году.
В интервью радиостанции “Свобода” Бродский на вопрос, как оценивает он роман Рыбакова “Дети Арбата”, изрек: “Макулатура!” Александр Галич не дожил до счастья оценивать нынешние бестселлеры, но песни его еще и сейчас кое-где популярны. Не в народе, в народе они никогда не были и никогда не будут популярны. Их, эти песни, возили в магнитофонах, в такси, в поездах, в самолетах заблатненные хмыри, интеллектуальные бездельники, умные алкаши, воспитанные ненавистники нормального образа жизни. Но человек, уважающий свою национальную поэзию, не возит песен Галича, не носит их за пазухой.
Был ли Галич запрещен? Нет. Его песнями забазарили, “проспиртовали” все вокзалы, пристани, аэродромы еще тогда, когда их автор жил в Москве, собираясь (или не собираясь еще) отчалить за границу. Кому же надо было замыкать песни Галича на “запрещенности”, на “подпольности” и для чего, не для того ли, чтобы придать этой заблатненности окраску крамолы, тон социальной взрывчатости? Такой товар ходовее...
Но многие тюремные стихи, сочиненные сталинскими узниками, и сегодня трагичнее и долговечнее бродско-галических стихов, и блатные песни тех “железных времен” и сегодня блатнее песен Высоцкого. Да и запрещался ли Высоцкий? Высоцкий— актер, сыгравший десятки ролей на сцене и в кино, посещавший заграничные курорты. Галич и за границей не стал русским Иваном Буниным, Высоцкий не стал русским Шаляпиным.
А что дали они загранице? Ничего. Заграница моментально “немощь” их “усекла”... Нашему обывателю их отъезды тоже ничего не дали: ведь стихи и песни их распространялись в миллионных экземплярах, сам я покупал “ксерокопии”, правда, читать долго не мог. А Высоцкого, после его знаменитых самоисполнений, читать вообще нет смысла. Не мог воспринять “чудо” вдохновения:
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин.
Даже и “Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее” не воспринимаются как самостоятельные строки, они чужие, с чужого “плеча”, и трагизм Высоцкого — наигранный, чужой, против истинного национального трагизма он распутно-забубенный, торговый, шумный.