Кровь боярина Кучки
Шрифт:
Негрубые, вельможеские шаги…
– Мисюр, возьми Прокла за приставы, - велел Владимир Давыдович и присовокупил раздражённо: - Экая незадача! Отравлен!
– Отравлен не есть. Остановка сердца, - прозвучал жестяной голос чуждого, не русского человека.
– Достоин ли веры твой лечец, брате?
– спросил князь, называя кого-то братом.
– Весьма искусен сей грек. Ученик Агапита!
– ответил не кто иной, как памятный бывшему посольнику Изяслав Давыдович.
– Мисюр, выпусти Прокла. Проводи грека в кареть, он больше не надобен, - приказывал князь Владимир, - Вот, брат, - обратился он к Изяславу, -
– Если мертвец не слышит, - пошутил Изяслав Давыдович.
– Похоже, этот изгой никогда уже и никого не услышит, - вымолвил Владимир своим сладко-приторным голосом.
– Мне пророчил скорую смерть, а сам… Представь, брате, - вдруг оживился князь, - приятель его, безродный бродничий атаман, любимец нашего новгород-северского соседа, пытался со своей сволочью освободить мерзкого лжеволхва. Вооружили руки и ноги когтями железными и полезли ночью через стену переспы. Не обмануло меня предчувствие: ещё загодя, ну на всякий случай, заслал в их ватагу отменного пролагатая. Помнишь Фёдора Кутуза? Он Фёдора Дурного, своего тёзки, малейшее шевеление пальцем мне тотчас же докладывал. Так что мы их прищучили у стены. Кого стрелами сняли, кто сам свалился.
– Как, и бродничий атаман у тебя в руках?
– удивился Изяслав братней оборотистости.
– Этой радости мне доставлено не было, - сокрушался приторно-сладкий голос.
– В свалке у стены атаману размозжили голову булавой. Живым взяли только одного бродника прозвищем Озяблый. Лутьян выбился из сил, однако тщедушный червь не открыл зарытых бродницких кладов. Продолжать доиск бесполезно: не выдержит! Завтра его - на столб!
– Ох, зол ты, брат!
– вздохнул Изяслав.
– Слава Создателю, бедного волхва от такой участи смерть избавила. Я на него не держу обид: он мне предрёк великокняжеский стол. Пусть и солгал, зато от доброго сердца.
– Этот пророк и мёртвый изжарится на столбе, - мрачно изрёк Владимир Давыдович.
– Остепенись, брат, предай тело земле, как христианин, - уговаривал Изяслав Давыдович.
– Это дело только моё, - зло сказал Владимир, - Мы о нашем общем с тобой деле не успели договорить. Почему я остаюсь с Гюргием, а тебя шлю в помогу изгнанному великому князю? Ужель не ясно?
– Ясно одно: разделяться нам с тобою не след, - возражал Владимиру брат.
– Ну так слушай!
– раздался свистящий шёпот, - Гюргий ли одолеет, Изяслав ли Мстиславич - нам все едино. При Гюргии я, будучи на щите, тебя выручу, а при Изяславе - ты меня. Тонко?
– Слишком уж тонко, брат, - отвечал соименник изгнанного великого князя.
– Уйдём-ка отсюда. Здесь тяжко. Не иначе задохнулся несчастный вяз ник.
Князья вышли, оставив мнимого мертвеца с тяжелейшими мыслями о предстоящей гибели на столбе. Когда же произойдёт сия посмертная казнь? Принимая снадобье, он рассчитывал, что на третий день выберется из неглубокой могилы, какие обычно роют чмурные стражи для упокоившихся заточников. Мстительный князь превзошёл в своей злобе все самые худшие предположения. Оставалось надеяться на незатяжную смерть и горько думать о бесполезном Богомиловом даре, волшебной земле, вспоминая наиболее подходящие слова заговора: «Из тебя испечённому, в тебя уходящему…»
Он потерял счёт времени, не ведал часа, дневного или ночного, когда услышал возле себя голоса:
– Два дня минуло, а труп свеж.
– Холодно тут, как в скудельнице. [427]
Он не почувствовал, как его выносили. Натужно всхрапывала старая кляча, ей визгливо отвечали колеса - значит, снег стаял, сани заменили телегами. Когда колеса затихли, слух воспринял многие голоса, звучавшие на огромном пространстве. Тело не ощутило пут, коими его привязывали к столбу. Вот многоголосье уже где-то внизу, а вокруг страшная тишина, которую вдруг прорезал страдальческий писк Озяблого:
[427] СКУДЕЛЬНИЦА - место погребения.
– Пощади-и-и-те-е-е!
Его оборвал треск. Так трещал огонь, пожиравший терем боярина Кучки. Конечно, тот треск был куда мощнее, этот показался страшнее.
– Мажьте смолой покойника, длинный факел готовьте!
– приказывали снизу.
Однако казнимый уже вполуха слушал эти приказы. Его занимал ток жизни, содрогавший все тело. С усилием разомкнув веки, он увидел себя на высоком столбе, прикрученным гнилыми верёвками. Для мертвяка пожалели доброго вервия. А напротив на таком же столбе трещал факел. Это восходил свечой к небу Фёдор Озяблый. Казнь наблюдали вскинутые головы княжьих кметей, самого князя, ближних отроков, малой дружины. Выделялся ужасным ликом истым онагр Азарий Чудин. А кто же ещё там выстроился особняком в темных латах под хмурыми шишаками? Оттуда раздались возгласы:
– Открыл… открыл очи… Ожил!.. Глядит!..
Род глянул вдаль, пустую до окоёма. Где же Чернигов? Позади? Впереди лишь земля и небо. А как бы хотелось ещё и солнца! Небо - сплошная туча. Факел Озяблого щекочет тучу черным хохлом, сливая с её чернотой свою копоть. Слабо ли туче загасить факел?
И вдруг знакомый голос:
– Снимите со столба! Мёртвый жив!
– Да пошевеливайтесь же! Смолы! Огня!
– Это приказ Владимира, торжествующего свою месть.
К казнимому уже потянулись древки со сгустками смолы. Только вымазать и зажечь.
От ладанки Богомила Соловья стало горячо груди. Род напряг силы. Показалось, кожа от натуги на руках порвалась, но и связывающее руки вервие порвалось. Он их высвободил, воздел к небу. Надо загасить факел. Нет сил его терпеть! Невиданной мощи крик сотряс воздух:
– Дажбог, дай дождь!
Волхв выкрикивал каждое слово чётко. Три слова - словно четыре камня посылал в небо.
– Даж…бог, дай дождь!
Туча не отвечала. А ладанка Богомила жгла грудь.
– Дорасти, древо, от земли до неба, дотяни сучья до чёрной тучи! Мать-землица, дай силу!
Просящий ощутил себя мощным деревом, выросшим из столба, руки его, как ветви, удлиняясь, вздымались все выше, пальцы, как сучья, дотягивались до влажных зябей, входили в тугую влагу, разверзали упрямую утробу воды.
Ливень хлынул стеной, и на месте исчезнувшего факела обнаружился чёрный остов Озяблого.
– Смолы!.. Огня!
– заходился в истошном крике Владимир.
Что огонь, что смола под гасящей стеной воды?
Свирепость мстителя перекрыл иной крик. До боли знакомый голос воззвал по-боевому: