Кровь и пот
Шрифт:
Вечером по обыкновению она прилегла рядом с детьми на краешек постели. Долго не могла уснуть. Она старалась отогнать все сомнения и подозрения, но смутная тревога не отпускала ее.
Впервые она увидела Акбалу в тот год, когда Тулеу, оставив родные места, с семьей переехал к прибрежью. Встретились они у колодца. Кенжекей сердцем почувствовала, что возлюбленная мурзы не совсем счастлива, что-то, видно, ее угнетает, мучает, на лице ее застыла неизбывная печаль. Как бы ни чернила ее злая людская молва, она, должно быть, не из тех, кто не дорожит своей честью. Да что ее судить! Просто ей не повезло в жизни. Еще румянец не угас на лице, а она уже успела поскитаться на чужбине, хлебнуть горя, чужой порог переступить дважды и потерять сына…
Кенжекей вздохнула, посмотрела на детей.
Наутро Кенжекей поднялась спозаранок. Поручив детей соседке она отправилась с Ашимом в аул старика Суйеу. Верблюдица шла неохотно, оглядывалась назад, ревела, тоскуя по оставшемуся в ауле верблюжонку. После обеда они достигли окраины большого аула. Вокруг не было ни живой души. Кенжекей подъехала. Верблюдица лениво опустилась на колени. В это время из юрты вышла молодая женщина, открыла тундук. Когда она повернулась, Кенжекей узнала ее. Побрякивая связкой сушеной рыбы, широко и простодушно улыбаясь, направилась она к красивой белоликой женщине.
— Это твоя Акбала-апа. Иди, беги, айналайын, — сказала она, слегка подталкивая мальчонку, семенившего рядом.
Акбала вздрогнула.
— Здравствуй, дорогая…
Акбала только теперь узнала женщину и пыталась ответить на ее приветствие, но не могла, еще больше побледнела.
— Ну как, узнала? — показала Кенжекей глазами на мальчика. Акбала кивнула. Тонкие ноздри ее вздрагивали.
— Ну иди! Подойди к ней. Она твоя апа.
Мальчик сопел, упирался, сильнее прижимаясь к Кенжекей.
— Глупыш ты. Ничего не понимаешь, — уговаривала его Кенжекей.
Акбала не отрываясь смотрела с грустью на смуглого худенького мальчонку. Ашим никогда еще не видел, чтобы чужие тети с такой тоской и болью и со странным блеском в глазах смотрели на него. Он еще больше смутился и спрятал лицо в подол Кенжекей. Акбала усмехнулась, погладила сына по голове и, ни слова не сказав, повернулась и вошла в юрту.
В этот день ужинали рано. Утомленный дорогой мальчик уснул прямо за дастарханом. Для гостьи и сына Акбала постелила вместе, но Кенжекей, укладываясь спать, перенесла сонного мальчика на постель матери. Акбала сделала вид, что ничего не заметила. Она поставила у изголовья отца на ночь чашку с кумысом, наполнила его роговую шакшу [18] натертым нюхательным табаком. Потом, убавляя фитиль лампы-мигалки, мельком покосилась на спящего сына. Он тихо посапывал, положив головку на ладонь. И во сне лицо его было кротким и робким. Акбала прилегла рядом, прижала к груди щуплое тельце сына, жадно вдохнула запах прокаленного солнцем чубчика. Мальчик, не просыпаясь, пошарил по ее груди, доверчиво приник к ней носом, да так и пролежал до утра.
18
Табакерка.
Летнее солнце взошло над рыжим холмом за аулом. И в юрту с закрытым тундуком проник бледный, сумрачный свет. Кенжекей пошевельнулась. Акбала знала что в ауле рыбаков просыпаются рано, что гостья, несмотря на усталость, поднимется в привычное время, и осторожно встала с постели. Выйдя из юрты, она хотела поставить чай, но вслед за ней вышла Кенжекей и сразу принялась помогать ей.
— Спала как убитая. Ашимжан тоже не может проснуться. Дай разожгу огонь…
«Ну зачем же? Я сама справлюсь», — хотела было сказать Акбала, но боялась обидеть гостью.
Акбала была тронута добротой Кенжекей, и обеих женщин сначала как-то потянуло друг к другу. Но в то же время какая-то едва уловимая враждебность сковывала обеих. Акбала по своему обыкновению скоро стала замкнутой, гордой и души своей перед Кенжекей так и не открыла, хоть Кенжекей приехала к ней с самой искренней бабьей жалостью. Почувствовав холодность, Кенжекей тоже замкнулась и заспешила домой. Сославшись
Акбала проводила ее за аул. Верблюдица пошла крупной рысью, спешила к верблюжонку. Глядя вслед Кенжекей, Акбала злилась, ругала себя за черствость. «Несправедлива я к ней, — думала она, — такая добрая, сердечная. Красотой не блещет, но приятная: смугла, туготела. И в Еламане, наверное, души не чает. Небось ухаживает, ласкает. А что мужчинам еще надо?..» Акбала усмехнулась.
Вспомнила она, как мать гордилась, хвалилась перед бабами ее красотой. И до смешного боялась, что дочь может располнеть. Чтобы сохранить стройность и легкость ее фигуры, она до самого замужества мучила дочь, прибегая к одному старинному способу кочевников: на ночь под одеялом-подстилкой подкладывала жесткий, из конского волоса аркан. И Акбала ворочалась всю ночь: сквозь подстилку волосяной аркан иглами покалывал нежное девичье тело. Жестоким был старинный метод, но верным…
«Да-а, — думала Акбала, — как славят красоту и ум женщины! Но красота с годами увядает, ум иной раз надоедает. И видно, все же не это самое главное, важное в женщине. Совсем на другом держится супружеское согласие. И бог знает, в чем оно выражается, это другое…»
В следующую ночь, прижимая к себе маленького Ашима, она вдруг вспомнила Еламана. Сон как рукой сняло. В сумрачной юрте немигающими глазами уставилась она в одну точку.
За год до женитьбы зачастил вдруг в их аул Еламан. Э, сколько воды утекло с тех пор! Табунщиком он был тогда. Неуклюжий, в толстой зимней одежде, с задубелым от стужи и ветра лицом появлялся он у них на зимовье и всем своим видом раздражал ее. Помнится, приехал как-то в сумерках. Акбала стелила дастархан перед отцом и видела, как табунщик поставил коня в затишье возле скотного двора и пошел в их дом. Стоял крепкий мороз, и было слышно, как под его ногами скрипел снежный наст. Акбала вся похолодела, швырнула дастархан и собралась было к соседям, но отец вернул ее.
Еламан был застенчив. Все знали, что он приезжает ради Акбалы, но он не осмеливался поднять глаза на разливающую чай Акбалу и все краснел, терял дар речи, мучительно молчал. Отец сердито хлопал белыми ресницами, строго взглядывал на дочь. Но в такие минуты Акбала ничуть не робела перед грозным отцом. Ею овладевало дикое упрямство, желание поступить назло, наперекор, на лице застывала холодная усмешка. Она злорадствовала, чувствуя свое превосходство над этим мямлей, бубнившим что-то под нос. И пока табунщик гостил у них, пил чай и ел мясо, она не оказывала ему ни малейшего внимания. От гордости ли, от легкомыслия ли — кто знает? И не граничит ли излишняя гордость с жестокостью?..
Акбала вздохнула, посмотрела на сына. Ашим мирно, ровно посапывал. За эти дни он привык к ней. Видно, что-то чувствовал нутром. Ведь и Акбала с первого взгляда безошибочно узнала сына. Должно быть, чует, ой как чует материнское сердце родное дитя! В одно мгновение почувствовала она всем своим существом, что этот большеглазый, худенький, смуглый мальчишка, послушно семенивший рядом с малознакомой женщиной, — ее первенец, родная кровинка, ее сиротинушка. Уже потом, когда улеглось волнение, оставшись с ним наедине, каждый раз внимательно рассматривая сына с ног до головы, она с удивлением находила в нем поразительно много схожего с отцом. Те же большие глаза, раздвоенный подбородок, крупный с горбинкой нос… И характером так же тих и замкнут. Еще трехмесячным, бывало, когда его долго не кормили грудью, он не капризничал, не плакал. И не просыпался, пока не подходила мать и не вынимала его из люльки. И теперь он ничуть не изменился. Мальчишки в его возрасте с утра до вечера бегают как угорелые. А он, приехав, и сверстников себе не искал, и одиночества вроде не чувствовал. Целый день сидит сам по себе, глянет иногда исподлобья своими не по годам глубокими глазами и опять сам с собой играет. «Видно, точь-в-точь таким же в детстве был и его отец», — думала, глядя на сына, Акбала.