Кровь и пот
Шрифт:
Кален коротко рассказал о случившемся.
— Ой, Каленжан, что ж теперь будет! — закручинился Мунке. Еламан знал, что Кален терпеть не может стонов и причитаний.
Жалеть теперь не приходилось, надо было о деле говорить.
— Тебе бы скрыться куда-нибудь, пока не уляжется все, — сказал он.
Стали думать, куда бы спрятаться. Перебрали множество мест. Еламан все чаще поглядывал на дверь.
— Ладно, — сказал он. — Дня на два скройся пока в камышах, а там придумаем, как дальше быть…
Рыбаки все-таки спасли Ивана, и едва Кален
— Где он может быть? — размышлял Иван. Потом подошел к Жамал, пнул ее сапогом.
— Эй ты, где муж?
— Убери ноги, собака! Я Калена жена, а не твоя потаскуха!
— Но-но! Поговори мне! Скажешь, где твой мужик?
— А он со мной в таких делах не советуется.
— Ах ты сука!..
— Дурак мордастый!
Иван схватил Жамал за волосы, намотал на руки. Жамал закричала, за домом послышались торопливые шаги, дверь с треском откинулась.
— Отойди от бабы!
Не выпуская волос Жамал, Иван слегка повернулся, поглядел на Еламана.
— Я преступника ищу, а ты, сволочь, чего лезешь?
— Иди, ищи, а бабу и детей не тронь!
— Все равно найду гада!
— Поглядим…
Иван вдруг усмехнулся, выпустил Жамал и, пристально глядя на Еламана, сказал с растяжечкой:
— У вас поговорка есть… У мышки норки нет, а она кошку кличет.
— Ну и что?
— А то, что ты б лучше о себе подумал. Я-то тебя вспомнил, тюрьмы тебе многовато дали — сбежал, значит?
— Это ты верно… Только пока я здесь, ты в этот аул не суйся, плохо будет.
— Ничего, у власти курук длинный.
— Поглядим. А пока у меня курук подлиннее, понял?
В сенях и на дворе уже топтались рыбаки, громко спрашивали друг у друга, что тут делается. И Иван решил уходить. Выйдя на улицу, он опять задумался. В этом ауле не было ни коня, ни подводы, и Кален далеко уйти не мог. Подумав, Иван приказал двоим оставаться в ауле.
— Далеко он не мог уйти, где-то прячется.
— Может, в камышах отсиживается? — предположил кто-то.
— Во-во! Вы получше следите, главное — его дом из виду не упускайте! — распорядился напоследок Иван и пошел с остальными к промыслу.
Заметив, что в доме собираются стелить постель, Еламан замолчал и вышел на улицу. Со свету он ничего сначала не различал в темноте и неуверенно остановился у двери. Рыбацкий аул спал. Ни одного огонька не было в черной ночи. Целый день Еламан просидел в душной низкой землянке, и теперь тело у него ломило.
Луны не было видно. Еще раньше, днем, ветер сильно гнал серые тучи, вот-вот должен был пойти дождь, но так и не пошел. К ночи ветер утих, но тучи остались. Плотно, мертво обложили они все небо, ни одной звезды не мерцало нигде. И моря тоже не было видно,
Еламан не мог различить даже Бел-Аран. Но потом ему показалось, что он смутно видит во мраке грузные очертания спящих гор. Он долго жил здесь и знал каждый куст и каждый увал. И теперь он как бы видел все это, хотя на самом деле ничего не видел.
Вон Бел-Аран мысами упирается в море, а вон там вьется овраг Талдыбеке, а немного поближе — балка Кендырлисай. И Ак-баур был виден Еламану. И рыбацкий аул, хоть за бугром, был виден ему, и все эти тесно прилепившиеся друг к другу землянки на круче, и третью землянку, если считать с востока, он видел…
Он живо вспомнил единственное полуслепое окошко, затянутое бараньей брюшиной, прямо в потолке. И как в бураны зимой заваливало крышу вместе с окошком, и тогда Еламан обманывался — на улице давно был день, в землянке еще ночь, и он не вылезал из-под одеяла. Когда же он понимал, почему в землянке тьма, — а понимал он это потому, что ему уже не хотелось спать, — он бодро вскакивал, топал по холодному полу, шутил, разговаривал с женой.
— Смотри-ка, как эта слепая старуха подвела нас, — посмеиваясь, говорил он про окно.
И дверь своей землянки Еламан в шутку прозвал «плаксой». Потому что эта низенькая дверца, через которую можно было пройти, только согнувшись в три погибели, так жалобно скрипела и пищала каждый раз, что казалось, вот-вот развалится. И длинная печка, разделявшая комнату надвое, и эта дверь-плакса, и слепое окошко-старуха были ему тогда милы, потому что все это сделано его руками.
Даже сейчас, когда он вспоминал о своем родном очаге, глаза его расширялись, а на душе становилось горячо. И он усиленно начинал перебирать скупое свое счастье тех дней.
Вот он женился, и ему открылся другой мир. Он стал улыбчив и загадочен — постоянная радость, ровная и спокойная, не покидала его ни на минуту. Дни тяжелой работы в море, на ветру и в воде, выматывали рыбаков. В сумерках по льду брели к аулу согбенные фигурки — каждая к своей землянке. А Еламан шел быстро, весело, и мешок с рыбой за спиной не был ему в тягость. Прыжками взбирался он по крутизне. И каждый вечер горел, как юноша, спешил увидеть молодую жену.
Он радовался, что, женившись, возродил угасавший было дедовский очаг и что жил теперь, как и все, со своей семьей. Он так радовался, что не замечал в жене никаких недостатков…
«Нет, замечал!»— тотчас подумал Еламан, уличая себя во лжи. Многое он замечал, но винил каждый раз себя. Что теперь говорить, замечал не только он — замечали другие! Однажды, незадолго до того, как унесло их на льдине в открытое море, Дос отозвал его в сторонку и сказал:
— Слушай, парень, дело, конечно, твое… Да не ты один на свете с бабой живешь. Ты прямо на руках ее носишь, нет? Так, гляди, на шею сядет. Знаешь, в старину говорили: «Ребенка с колыбели воспитывай, а бабу — с первого дня!» Запомни…