Кругами рая
Шрифт:
Потом – слух. Шуткой с грехом пополам поделиться еще можно, но как прокричать ласковость и все, чему природа отдала почему-то нижние регистры?
Он знал, что существуют еще какие-то пути, на которых пересекаются люди. Не интеллектуальные, не житейские, не профессиональные, даже не душевные… Может быть, за этим порогом и вступает в силу язык религии? То есть сверхбытовой язык любви и веры. Его ГМ не знал, этот путь был перед ним закрыт. Если это вообще не был путь утопии, который смущает любого человека в такие пограничные минуты.
Так что все они общались с ней примерно одинаково, разница невелика. Мама: «Не могу найти подноса». ГМ, Дуня, Алеша: «Какой поднос?» (До чего все четкие, будто только тем и занимались всю жизнь, что проблемами экологии языка.) «Ну, я все забываю, как его?..» – «Судно?»
Теперь хоть криком кричи, не докричишься.
И этого-то ему хотелось в конце уютной, милой блажи родственных существ?
Семья – простое, маленькое, устаревшее устройство. Но, когда она рушится, особенно если строилась в пору высоких архитектурных притязаний, она оставляет после себя забитую бессмысленными острыми обломками непомерную пустоту.
Ни доверчивости, ни нежности, ни претензий, ни надежд.
Молитесь за обижающих вас!
Ему вспомнилось, как он просидел целую ночь у кроватки больного Алешки, пытаясь мысленно превратиться в целебную таблетку, раствориться, исчезнуть и излечить маленького, пылающего сына. И что же из этого вышло? Ничего не вышло. Можно сказать, враги. А тут еще этот вислогубый доцент со своей теорией гениальности. И женщина из сада… С каким известием она залетела сегодня в его жизнь?
ГМ встал с трудом. На небе сияла младенчески чистая луна. Будто ее только что окрестили, подумал он. Он подставил лицо луне, как подставляют его солнцу пляжные фанаты. Оставалось только завыть. У нас без этого даже милиции не дозовешься, не то что живого человека.
Ему вдруг захотелось сказать какую-нибудь молитву. ГМ стал вспоминать: «Боженька, Ты наш Спаситель. У Тебя завтра большой праздник – Ты родился. Помоги, чтобы мой глаз не ослеп совсем до конца моей смерти.
Матинька Божья,
Николай Угодник, ты всех спасаешь, и утопленников. Помоги мне, чтобы я встала на ноги».
Это была мамина молитва. Своей молитвы у ГМ не было.
Часть вторая Кругами рая
По дороге идет убийца. Хотя никого этот человек, скорее всего, не убьет, разве что по неосторожности, да и наложить на себя руки вряд ли сумеет. Значит, просто вот так шагает, никого не трогает, неудобств не причиняет. Кому придет в голову, что по крайней мере одно преступление за ним уже есть и что мечтает он только о том, как бы поскорее спрятаться в доме, адрес которого дала ему любовница, и чтобы по дороге его никто не узнал? Он уже взвинтил себя до такой легкости духа, чтобы казаться отвлеченным и неприметным, и сам в эту легкость почти поверил.
Вообще, чего в этой истории будет больше – того, что случится, или того, что не случится, мы пока сказать не можем. Хотя знаем, что случится, и даже довольно скоро. Вот только как?
Ни одна история, известно, не начинается с того момента, с какого начинают ее рассказывать. И путаница, которая возникает, происходит не от искусства заманивающего нас рассказчика, а самым естественным образом: не угадать сразу, что, где, когда сработает, и потому просит быть рассказанным или хотя бы произнесенным. Так и образуется беспорядочная очередь. Это понимал, например, Александр Иванович Герцен, человек не детективный, а только политический, который признавался нам, что не бежит отступлений и эпизодов: так идет всякий разговор, так идет сама жизнь, говорил он.
Начнем и мы, честно и без уловок. Может быть, с середины, а то и за несколько часов до развязки. Но и при этом отступлений и эпизодов вряд ли удастся избежать. Если герой не только не решил еще, кто он такой, но не знает своего даже ближайшего будущего, то нам-то откуда?
Глава первая
ЧИТАТЕЛЬ ТАК И НЕ УЗНАЁТ ИМЕНИ ГЕРОЯ, А ГЕРОЙ НАХОДИТ ПОД ШЛЯПОЙ ДРУГА. ЯВЛЕНИЕ ГРИНИ
Человек шел по загородному шоссе. Был он не стар и не молод, не красавец, но и не урод (для серийного убийцы, скажем в шутку, лучше не придумать). «Не сед, не сир, не сер, не сор…» – думал он про себя сам из вечной своей склонности к каламбурам, за которой скрывалось то ли одиночество, то ли хроническое безденежье, то ли просто веселый нрав. В не слишком преуспевающем мелком бизнесмене, например, это легко сочетается. Впрочем, с таким же успехом герой наш мог быть и учителем, у которого по всей планете трудились любимые ученики. Что гадать? Нам показывают, и мы видим: он свободен, скорее всего, в отпуске и идет куда-то по обычному отпускному делу. То есть без дела.
День начался славно. В тамбуре электрички ела мороженое девушка. Мороженое растеклось в морщинках ее губ и стало лиловой гвоздикой. Мужчина смотрел на девушку, вероятно, слишком пристально. Та, порозовев, улыбнулась:
– Мы с вами знакомы?
– Нет, – ответил он. – К сожалению.
Знал бы наш герой, как надтреснуто отзовется в его судьбе эта встреча, сказал бы «к счастью», а то и вовсе не посмотрел бы в ту сторону. И привлекла-то его поначалу не девушка, а эта якобы гвоздика в ее губах. Вечные игры фантазии! Но он, как уже говорено, ничего не знал даже и на минуту вперед.
Вышли они вместе. Он помахал рукой. Девушка, чуть помедлив, помахала в ответ.
– Хорошая, – сказал он сам себе вслух. – Очень. Вероятно, домашнее воспитание.
Мужчина, говоря объективно, был уже не в том возрасте, чтобы не понимать, что у ангела чистой красоты при втором приближении может оказаться целый ряд недугов, осложняющих совместную любовь. Наследственная истерия, например, хроническое расстройство желудка или апоплексический удар, удачно перенесенный в детстве, но оставивший на всю жизнь травмирующее воспоминание. Впрочем, сейчас это практическое соображение, которое, кстати, ему и не пришло в голову, мужчина, пожалуй, отнес бы к разряду цинизма.
Веселее, однако, не стало. Глаза испуганной косули, пепельный снопик волос и тонкий обтягивающий свитер… Просто подарок. Поллюционный образ. Весенний сон Сандро Боттичелли.
Для полноты сочиненной грусти необходимо было почувствовать себя еще и несчастным. Но несчастным он чувствовать себя не хотел, потому что это означало бы окончательную потерю вкуса. А вкус, как он говаривал сам, умирает последним.
Незаметно для себя миновав станцию, человек шел по шоссе вдоль глухого зеленого забора с сумкой-торпедой наперевес. Такие доброкачественные заборы неизменно вызывают суетливое желание заглянуть внутрь. Хозяева как будто специально вознамерились позлить прохожую часть человечества, а заодно указать ему его место.
По ту сторону забор воспринимался, без сомнения, иначе. Он вовсе не являлся флагом высокомерия, совсем не обязательно. Почему за ним непременно должны были скрываться преступно нажитые пуховики, пасторально раскиданные на траве, или там золотой самовар, наполненный коньяком? Это, ей-богу, наше купеческое воображение.
Разве не может человек хотя бы эту, выездную часть своей жизни провести интимно, не оглядываясь на соседей? Даже при нынешней свободе нравов бывает, например, такого качества и значения поцелуй, что ему непременно нужно уединение. К суверенности человека вообще надо относиться бережно. Наш герой это понимал. В настоящий момент– особенно.
Чужого подглядывания сторонился сегодня не он один. Собачка, похожая на маленького лиса, играла справа от него на газоне в стогу скороспелого сена, переворачивая на себя маленькие копешки. Вдруг она остановилась и начала стрелять во все стороны злыми глазками – не подсмотрел ли кто ее детскую резвость?
Пора, однако, было уже искать лаз. В городе чертеж, нарисованный Таней, казался ему яснее ясного, но в реальном пейзаже он вдруг превратился в зашифрованный план. Если бы в чертеже было, например, указано, что он приедет именно утренней электричкой, что в тамбуре ему встретится девушка с лиловой гвоздикой в губах, что злая собачонка будет кусать и портить ради забавы стог сена…
Кстати, где на чертеже стог сена? Нет его. Как же тут не заблудиться? И этого особняка в мавританском стиле, попятившегося в глубь леса, тоже нет. Золотой петушок на одной из башенок поднял для оправки хвост, а сам при этом тревожно смотрел на север.
Прохожему тоже стало тревожно. Он, вообще говоря, плохо осваивался в новой местности, хотя вид легко и уверенно идущего по жизни человека многих вводил в заблуждение.
– Доброе утро! Не подскажете, где здесь ныряют в поселок академиков? – спросил он немолодую женщину, которая, на зависть ему, была в домашнем халате и тапочках. Ему еще только предстояло тут обжиться.
Глаза дамы придерживались давно задуманного выражения брезгливой умудренности и при этом какого-то джульетто-мазиновского удивления.
– Вы его уже прошли, – сказала женщина, вынимая изо рта лезущий туда желтый локон. – Вернитесь обратно, шагах в двадцати, за «зеброй», в кустах будет деревянная лестница.
– Да-а? – протянул мужчина. – А мне казалось…
– Человеку бывает, что кажется, – философски улыбнулась дама.
– Благодарю, – сказал он, а про себя, впрочем вполне беззлобно, повинуясь одному лишь дорожному возбуждению, добавил: – Прощай, солнце! Увидимся ли еще?..»
Женщина долго смотрела мужчине вслед, будто запоздало признавала в нем знакомого. Этого только не хватало. Хорошо еще, что герой наш в этот момент не догадался обернуться.
Тревога между тем не сходила с его узкого лица, а глаза имели такое выражение, какое можно подсмотреть только со дна колодца. В них было столько печали и скорби, сколько бывает лишь в глазах коверных, знающих ремесленную изнанку веселья, да разве в глазах отвоевавших солдат, собак, детей и беременных женщин. Может быть, еще в глазах прачек, разоблаченных шулеров и смешавших водку с шампанским молодоженов. В глазах птиц, попрошаек, сумасшедших, вымерших динозавров, а также всех униженных и оскорбленных. В общем, хорошо, что его взгляда сейчас никто не видел.
А вот и мемориальная лестница. Мужчина сбежал по ней стремительно и оказался в поселке академиков.
Здесь было тихо и сыро. Усыпанные угольным шлаком, разбегались дороги и тропинки. Участки заросли черничными кустами. Коза с рогами, которые хотелось назвать горными, лежа у забора, щипала траву. Какой-то мальчишка в глубине сада гнусаво ставил петухам голос: «Ку-ки-ре-ку-у!»
Улочка называлась «Ба-альшой проспект». Вправо от нее уходил «Угольный тупик Пушкина». Еще одна стрелка показывала в сумрачную даль. На ней той же черной краской было выведено: «Водопад "Слезы социализма"».
Неожиданно перед ним возник человек с рыжим ежиком на почти лысой голове и не видимыми миру бровями. На нем были то ли длинные трусы, то ли шорты, символизирующие смену дня и ночи: одна штанина светло-зеленая, другая – темно-синяя. Или жизни и смерти. Сзади граница разделяла две помятые в телеге дыни ягодиц, а спереди роковым образом проходила по фаллосу, который обычно раньше хозяина обретает вечный покой.
– Добро пожаловать в нашу обитель сна и грез, – сказал рыжий и улыбнулся одними глазами, не имеющими цвета.
– В каком смысле? – спросил наш герой, не успевший опомниться еще от прыжка из верхнего мира.
– Спим, – ответил незнакомец и произвел такое натуральное, трудовое движение челюстью, как будто во рту его оставался непрожеванным хвост куропатки, которую до того он поместил в себя целиком.
Метров через пятьдесят мужчина свернул, как ему было сказано, к зеленой даче с белыми наличниками. Покосившийся столб, от времени и сырости изумрудный, был на месте. На нем обещанная серая шляпа, которую носил еще, должно быть, Утесов.
Подошедший поднял шляпу и увидел на обещанном ключе ящерку. Это уже был сюрприз.
Ящерка тут же крепко уперлась лапками и стала поводить длинной мордочкой, оглядывая слепящий мир в поисках опасности. Он взял ее аккуратно пальцами, посадил себе на ладонь и стал гладить.
– Ты моя хорошая!
Ящерица легко и как бы играя попыталась убежать. Зеленоватые, с бежью по краям клеточки на ее шкурке вытянулись вслед этому порыву. Глаза стали белыми от испуга.
– Ах ты, крокодайла! – сказал мужчина, обиженный в лучших чувствах. – Стоять!
Поднеся ящерку к лицу, он стал таращить на нее глаза, пугать. Та задвигала хвостиком и головой быстро-быстро. Причем делала она это так: головка влево – хвостик вправо, головка вправо – хвостик влево.
– Молодец! – сказал мужчина восхищенно. – Четверка.
Молодой ветер ударил в березу над ним, сильно. Та изогнулась, вытянув вперед ветви, а телом подавшись назад. И вокруг опять стало тихо.
– Продолжай сторожить, – сказал мужчина ящерке. – Я буду тебя навещать и приносить еду. Будем разговаривать. Или тебя не устраивает мое общество? Всех не устраивает мое общество, ну всех!
Он посадил ящерку снова на торец столба с мягкой подушечкой мха и, придерживая ее пальцами до последнего момента, бережно прикрыл шляпой.
– Ваши действия? – Минуты две мужчина внимательно смотрел на столб и шляпу. Все вокруг как будто тоже замерло вместе с ним, даже тень от березы. Оса бросилась было к уху, но зло зависла в воздухе. Стал слышен шум муравейника. Под шляпой сохранялась верная ему тишина. Он почувствовал в душе что-то вроде умиления и покоя. Наконец-то он один.
– Человеку бывает, что кажется, – сказал мужчина и направился к чужому дому.Внутриполитическая ситуация в душе остается сложной, объяснял Гриня. Особенно остро стоит проблема жилплощади. Всем родным явно не хватает места, зато много приживал и других неопознанных личностей. Антисанитария страшная, процветает панибратство и оскорбительная душевная близость.
Ускоренные темпы прогресса совершенно не дают возможности сосредоточиться. Какая там икебана? Зубы некогда почистить, раскрепощенно мурлыча. Воспоминания детства просвистывают со сверхзвуковой скоростью. Отдайте мне мое, и я скажу, что из этого ваше.
Секундная стрелка предостерегает нас от трат, намекая, что вечность – тоже время. А мы все на бегу. И бег этот к тому же в замедленном темпе происходит. То есть сердцебиение частое, как в жизни, а движение кинематографически замедленно. Канаву перескочил – юности как не бывало.
Иногда хочется объясниться. Невозможно. Сочтут за педанта или безнадежно виноватого. Единственная пауза, в сущности, когда гости наполняют рюмки и раскладывают салат. Да и та тягостная.
Юмор давно выполняет исключительно служебную функцию – скрашивает длинноты. Смеемся отзывчивее, чем прежде, от невозможности подобрать нужные слова и как-то оправдать процесс проживания. Потом смотрим в свежевырытую яму и ничего не можем вспомнить.
Подозрителен я стал ко времени. Не люблю его, опасаюсь. Редко когда удается его обмануть.Глава вторая
ГЕРОЙ, ОКАЗАВШИСЬ В ЧУЖОМ ДОМЕ, ЗНАКОМИТСЯ С СОБСТВЕННОЙ ПОДПИСЬЮ, ВСПОМИНАЕТ ОБ ОТЦЕ И УХОДИТ В ВООБРАЖЕНИЕ, ЧТО ВСЕГДА ПРИЧИНЯЕТ ЕМУ ОДНИ НЕПРИЯТНОСТИ
Дверь подалась легко. В предбаннике под опрокинутым бидоном с ехидной вмятиной лежал второй ключ. Здесь пахло сухими цветами, пучки которых покачивались на веревках. Должно быть, целебными. В паутине у высокого окошка в красивом разбросе, точно циркачки под душным куполом, висели мухи.
На дне шарообразного аквариума, керамического от пыли, в пуговичном мусоре, сквозь который ползли шнурки с вмятыми слепыми глазками, лежала история дома. Здесь были давно не пользованный бритвенный прибор, пробки Vinoexpo, побелевшая от времени клешня камчатского краба, крошечный божок, словно выпавший из земляного ореха-мутанта, и серпантинно свернувшиеся гитарные струны. Сама гитара висела тут же, интимно прижавшись к торфяного цвета ветровке.
Осколок зеркальца на столике дополнял картину неприбранного быта, из которого когда-то ушла романтика, но осталась легкость.
Хозяин, вероятно, был бородат, просыпался, не отягченный снами, и, посвистывая, искал утром необходимые вещи. Понюхав у ларька пивную пену, такой мог сказать продавцу: «Товарищ, пиво не молодое!»
В комнату гость вошел робко, словно готовясь к встрече с духом хозяина. Подойдя к окну, заправил за трубу короткий тюль и одну створку окна толкнул в сад. Пока никто не предлагает правил, надо брать ситуацию в свои руки.
Оглянувшись, он подошел к телевизору «Панасоник» и расписался на его пыльной крышке. Потом отступил на шаг и посмотрел на свою работу, прищурившись, как делают художники. Читалось только имя Алексей и начальная буква отчества и фамилии.
Подпись вышла стремительная, с множеством глаз и ножек, как некое неизвестное ему животное, водного, скорее всего, происхождения. Внутри одного глаза он снял аккуратно пыль, но получилось не лучше, получилось хуже: животное с выколотым глазом, иначе говоря, урод, каракатица.
– Вот что значит изо дня в день строить из себя фрикадельку, – сказал он, обращаясь к безглазой каракатице, которая, однако, на всех документах скучно представительствовала за своего владельца. «Устала старуха», – подумал он и ласково стер каракатице еще один глаз.
Память – удачливый рыболов, потому что правил игры ее мы не знаем. Пусть кто-нибудь объяснит, например, как в одно время и в одном месте у человека могут выстроиться в живую цепочку слова «люффа», «мама», «жовиальный» и «щупочка»? А ведь все головы примерно так устроены.
Сейчас незаметно для себя мужчина оказался в такой сети памяти. Правда, у него ряд получился другой: каракатица, отец, подагра, левша, нянчить…
Произнеся слово «каракатица», он вдруг вспомнил об отце, которого не видел почти год. Вспомнил, как вспоминают скорее не об отце, а о давно оставленном сыне, с заботой и тревогой. Как-то он там, непрактичный? С кем, простодушный и доверчивый? Изменился, вырос, влюбился уже, наверное, и не по первому разу? Удачно ли? А то и женился, небось, и сам сына нянчит?
Да, они с отцом получаются тогда дед и прадед. Чепуха какая-то! Его как всегда занесло.
В действительности Алексей часто вспоминал последний эпизод их ссоры с отцом. «Ты знаешь, кто такая каракатица?» – «Нет». – «Мне так хотелось кому-нибудь об этом рассказать». Отец навис над столом. Ночные дискуссии за шахматами давались ему теперь из остатка сил. Видно было, что, даже если бы сил совсем не было, он и тогда бы не отказался от этой традиции и умер бы с остротой на устах, делая последний ход.
Однако вопрос о каракатице был шагом к примирению, этого нельзя было не понять. Теперь казалось, что это была даже не попытка примирения, а просьба о пощаде. Тогда он этого не хотел расслышать. Еще несколько минут назад этот расчувствовавшийся старик гарцевал, острил и колол его ядовитой рапирой. Обида отняла у Алексея не только способность чувствовать, но даже слух и зрение. Голос отца шел издалека и из тумана. Должен был пройти почти год, чтобы Алексей понял, что, может быть, не отец тогда оттолкнул его от себя, а он бросил отца. Теперь воображение повело его, как всегда, не прямым путем.
Привычка жить воображением затрудняла нашему герою жизнь. Опрометчивые жесты и слова ставили его иногда в комические положения, из которых он выходил только благодаря самообладанию и той же фантазии. Внешне это, слава богу, не выглядело ненормальностью и воспринималось лишь как странность или особенность.
Настоящим бедствием были только физиологические реакции. Тут выучка оказывалась бессильна. Однажды во время фуршета какой-то гламурный субъект трижды произнес при нем слово «идиопатия» и один раз «гомофобия», явно при этом подразумевая сказать «педофилия». Не успев изобрести предлог, Алексей выскочил в туалет, где и выблевал не успевшие прижиться шанежки.
Отсутствие его длилось так долго, что о возвращении не могло быть речи. Пренебрегая тяжелым сопротивлением организма, он вспомнил вдруг разительное сходство собеседника с улыбающимся бультерьером; при этом глаза собаки представляли собой новорожденных и тут же завяленных белых мышек, в то время как глаза собеседника были точь-в-точь вареные яйца; верх и низ явно не совпадали и пытались мучительно соединиться, вызывая тупой бунт организма.
А в это время гламурный по широкому кругу заносил ладонь к фужеру, словно в борьбе старомодной галантности с вожделением хотел и не смел дотронуться до талии юной партнерши, потел от волнения, начинал икать, и наш герой на другом этаже снова наклонял лицо к раковине. Так всякий раз на чужую беду организм Алексея немедленно отвечал своей.
Он страдал, независимое поведение организма унижало. Ему всегда были неприятны люди, которые говорили о чем-нибудь: «выше моих сил», но должен был признать, что справиться с собой не может и что это и впрямь выше его сил. В последнее время ему почти перестали даваться ясные мысли и простые состояния. Фантазия работала на опережение, и, чтобы вывести его из тупика, навстречу спешила другая, которая уже окончательно заметала след первой.
Сейчас Алексей почувствовал смутный прилив жалости к отцу. Ему захотелось его увидеть, обнять, сотворить «дремлющий глаз» в знак примирения. Воздуха стало не хватать, он криво усмехнулся и снова подумал о каракатице, про которую отец сказал, что она не только фигура языка и ругательство, но живое существо, также, как они, обитающее в природе и, так же, как они, мыкающее свою жизнь.
– Ну, что вы смотрите на меня, деревянные глазки? – сказал он, пытаясь взять себя в руки и обращаясь к подписи на телевизоре, с которой, как выяснилось, отношения у него не сложились.
И тут зазвонил телефон.Глава третья
ЧИТАТЕЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С ОТЦОМ ГЕРОЯ, УЗНАЕТ О ДЕТСТВЕ РАХИТА, ЕГО ЛЮБВИ К КАПИТАНСКОЙ ДОЧКЕ И РОЖДЕНИИ ВНУТРЕННЕГО ЧЕЛОВЕКА
Возможно, именно одновременно с этим телефонным звонком отец нашего героя, профессор филологии и автор популярных беллетризованных биографий, проснулся. Он и летом укрывался ватным одеялом, поэтому вспотел, но журавлиный нос его все равно оставался холодным. Он помнил, что мерз с детства, только это про блокаду и помнил. А как выжил, про это ничего, только то, что потом рассказывала мама.
Старик сладко распрямил тело, выходя из утробной позы, проверил на полу кружку недопитого кофе и продолжал при этом невольно прислушиваться к тому, что происходит за стеной.
Под утро ему приснился сон, и то ли в самом сне, то ли сквозь сон послышалось, что его окликнула жена. При их необъявленном моратории на отношения это было событием, если не добавить – потрясающим событием. Он почувствовал прилив то ли нежности, то ли жалости к жене.
Если бы оклик повторился… Вдруг Дуня больна или что-нибудь ее напугало? А если просто так? О, если просто так! Он боялся даже подумать об этом как о счастье, которым, казалось, давно не дорожил и на которое в разных безответственных разговорах потратил столько вздорного яда.
В то же время к подобным совпадениям и знакам старик старался относиться спокойно и даже иронически, в пророческую силу снов не верил. Фрейд способный беллетрист, со своей Idee fixe. Но он-то уже не подросток.Григорий Михайлович с благодарностью думал о том, что двадцатый век запоздал к нему со своими открытиями и не символисты, например, стали его первой любовью. Могло ведь случиться иначе. Но не случилось, спасибо советской власти. Человек, воспитанный на Андрее Белом или Вячеславе Великолепном, непременно занялся бы сейчас расшифровкой сна, да на том бы и потерял день. Такого рода безумие не только отталкивало его, представлялось тратой времени, но попросту было ему несвойственно.