Кругами рая
Шрифт:
В том, серебряном бору культуры существовал интеллектуальный заказ: найти универсальную формулу спасения. Люди вели себя как во время пожара, каждый тащил из огня самое дорогое. Не всегда это была кубышка, чаще в практическом отношении совершенный даже пустяк, но пустяк со значением.
Однако в мире к тому времени не осталось уже ни одной необгоревшей ценности, ни одного неповрежденного устоя, ни одного нравственного правила, которые могли бы стать камнем для нового здания. Надежда оставалась только на высшие силы. Поэт превратился в локатор, публика теснилась в ожидании чуда.
ГМ прикидывал на себя и всегда переживал ненатуральность этого положения. Однажды под
Молнии фотографировали окрестность. Фотографии выходили в духе гиперреализма, выхваченные из мрака чьей-то хищной зоркостью. На одной из них, вероятно, был он, пытающийся занять в пространстве как можно меньше места, с испуганными глазами, видимый до скелета. Не дай бог!
Наука и религия, позабыв распри, принялись тогда спасать целую картину мира. Получилось, конечно, прямо наоборот, как говорила его мама. Мир крошился и расползался на глазах. Науки, как некогда силы природы, рождали страх и суеверие, в то время как изображение Отца в виде старого человека (Церковь грешила явным антропоморфизмом) не пробуждало уже священного трепета. В прорехах на шелке с неземными цветами стали селиться черти.
Обыватель пытался найти связь между насморком у австралийской косули и падением урожайности в Пустошке. Тайна превратилась в капризную домашнюю птицу: ее надо было ежедневно кормить спиритическими зернами, иначе она могла сбежать к соседу.
В городах между тем прибывало число увеселительных заведений, на эстраду вышли хулиганы – их принимали так же восторженно, как гастролирующих магов. Картины Апокалипсиса из снов перешли в газеты, подготавливая население к чрезвычайщине. Все готовились к потрясению, а вместе с тем мечтали уже о том, как из оставшихся лоскутов сшить новое платье, чтоб было оно и удобнее, и практичнее, и наряднее.
Мистические лекала, конечно, не пригодились. Задачами кройки и шитья занялся Госплан, который мог дать фору поэтам-профессорам только по части полного отсутствия юмора. В России никогда не умели жить легко.
Вчерашний день уже наутро казался людям давностью, история виделась застарелой болезнью, с рецидивами которой надо покончить во имя будущего, которое, впрочем, все равно было неизбежным, как рассвет. Ощущение настоящего съежилось при этом до календарной недели, исполненной недугом долга, и, как у всех, заканчивалась воскресеньем.
Храмы, правда, приспособили под склады. В старое искусство человек не мог войти по незнанию языков и обычаев, а в новом ему отказали от места. Он на все махнул рукой и решил устраиваться сам.
Последнее Григорий Михайлович, без сомнения, относил и к себе.
Однако это ведь только так говорится: «сам по себе». В действительности от этого камня расходятся не три сказочные дороги, а миллионы путей. «Сам по себе» крепкий инженер с садовым участком и нобелевский лауреат, советский «горлан» и карманник Шура Балаганов – всем кажется, что они сами по себе.
Но известно, что и дождевой червь не переползет через дорогу, если обстоятельства откажутся тому способствовать. А человек существо еще и социальное – теснота и зависимость от ближнего и опасностей куда больше. Учтем при этом громоздкое сооружение государства с его учреждениями, то и дело проверяющими гражданина на гибкость и выживаемость. Короче, «сам по себе» не более чем жизненная установка, почти метафора. И уж ничего глупее, чем слово «самодостаточность», нам по крайней мере не известно. Хотя мы, заметьте, и звуком не наметили, что существуют еще такие, чисто человеческие изобретения, как душа, Бог, бессмертие – сегодня фантомные, идущие скорее по разряду комического, но это пока кого не коснется. А коснется непременно, даже и самого просто устроенного человека. Что уж говорить о Григории Михайловиче? Тут как раз и может неожиданно пригодиться то, от чего человек когда-то решительно отмежевался.
Когда старик появился на свет, шла война, на которой, не дождавшись его рождения, погиб отец. Грудь мамы высохла от голода. Его выкармливали подкрашенной молоком жидкостью с сахарином, не возлагая особых надежд. Но мать все же надеялась, а он, вероятно, хотел жить. Так в беспамятной воле к жизни и пропустил войну.
Их с мамой комната была одновременно кухней, потому что кухни в коммуналке не было. В комнате стояла керосинка, продукты хранились между рамами крохотного окна, потолок от чада обрастал шерстью; по ночам она шевелилась, вызывая тихую атавистическую тоску. В коммуналке и все жили тесно; ссорились отчаянно, болели коротко, каждый был равен своей репутации, а тайны бывали только у детей.
За Гришей еще долго сохранялось прозвище «Рахит». Из всех детей, вероятно, он один жил без тайны, для которой в детстве необходим хотя бы один сообщник. Большинство ребят приехали из эвакуации, все были старше его и в острой форме переживали приступы иронии с уклоном в садизм. Девочки пытались ущипнуть, мальчишки учили ловить правильный поток воздуха, который бы поднял его, легкого, над крышей. Он понюхал землю раз, другой, а потом пустил в обидчиков костлявые кулаки, которые оказались разительней кастета. Его, конечно, подержали в объятьях до прекращения воинских судорог, но мирный договор был заключен, и даже без обидных слов.
Гриша привык к своему одиночеству без мечты, которая на худой конец могла бы быть его тайной, но только из чего ее было строить? Мир его составляли скрипучая деревянная коляска, в которой возили его младенцем, заячья лапка, дровяные щепки и веревка для строительства самолетов, мухи и божьи коровки, мамины молитвы и сказки, прохудившийся медный чайник, из которого он мечтал сделать каску, и перемещающиеся по комнате тени от высокого тополя за окном. Других друзей у него не было. Так он и дотянул до школы, в которую из-за неудачной даты рождения пришел на год позже, уже умея читать.
К этому времени в нем достаточно накопилось презрения к людям и к их жизни, которое по младости лет он принимал за уважение. Однажды в семье милиционера Лехи случилось несчастье: у младшей годовалой девочки пропустили ложный круп. Как всегда, подозревали сначала бронхит, потом воспаление легких, и участковая врачиха не разглядела. Теперь уж дело шло к концу. Дверь в комнату была открыта, все соседи собрались в коридоре. Родители метались от люльки к телефону, ожидая «скорую». Поглядывали во двор. Вопреки здравому смыслу, кто-то советовал завернуть ребенка в простынку, пропитанную уксусом и водкой, другие рекомендовали запаковать в ватное одеяло, третьи, напротив, распеленать и открыть окно. А малышка уже посинела, сипела едва слышно, и только громкая свистулька внутри продолжала подавать сигналы в приоткрытый ротик. Ее активная жизнь в умирающем тельце тогда странно поразила Гришу и вызвала в нем какую-то смутную надежду. Потом суета разом кончилась, малышку увезли, в квартире стало тихо.