Кругами рая
Шрифт:
Базары то молодо отстукивали и роскошно кружились у его ног, то крепдешинились, то пели, то оскаливались, гоготали и обещали подвох. Он был рад, что очки забыл дома.
Мужики продавали «Диагностику кармы». Теплая осень ничего не обещала, наслаждаясь сама собой. Гриня шел и думал примерно так: «Или я вам всем не родной? И не одна мать нас родила? Без вас-то мне еще хуже, чем с вами. Мне бы хотелось пасти божьих коровок и чтобы меня кто-нибудь уговаривал в ухо. От грубого же голоса я отказался раз и навсегда».
В этот момент подошла к нему такая, в чем-то стоптанном и курносая:
– Никого я так долго не знала и не любила, как тебя. Ты-то меня небось тоже давно не знаешь и не помнишь?
– Да уж, забыл, когда и помнил, – отвечает Гриня. – Ну, ты как?
– Ах, – говорит, – про остальное и говорить неинтересно – так все замечательно.
Вдруг молоденький милиционер взял Гриню за локоть:
– Только не увиливай! Понял?
Народу в крематории собралось много. И ритуал был в самом угаре. Говорили про Гриню. Оратор в роговых очках, покойнику незнакомый, был возбужден.
– С пораженной печенью и спазмами головного мозга, несмотря на белокровие, тромбофлебит и отсутствие памяти, наш дорогой до конца своих дней оставался надежным сослуживцем, неукоснительным отцом, верным любовником, аккуратным налогоплательщиком и мужем, каких еще поискать.
Гриня уже было подумал, что милиционер перепутал залы. Но тут, увидев его, все оживились:
– Давай ложись! Что это ты, ей-богу! Пора уже опускать.
Гриня лег и задумался. А тут Смерть подходит:
– Вставай!
– Да как-то неловко, – отвечает Гриня. – Люди старались.
– Ну, смотри, – сказала Смерть и вылетела в форточку.
Только сейчас Алексей сообразил, откуда у Грини появилась эта последняя фраза. «Люди так старались. Неудобно». Тысячу раз он слышал это от бабушки, матери отца. По самым разным поводам. И всякий раз это значило, что можно и потерпеть, и пересилить себя, и маленько унизиться, и подыграть… Доесть не лезущий в рот пирог с черносливом, прочитать со стула стишок, выразить ликование по поводу рубашки с вышитым на груди петухом, которую, он знал точно, не наденет никогда, даже ночью. Но – «уважение к людям надо иметь». Терпеть не
– Так вот ты как вяжешь? – злобно сказал Алексей, неизвестно к кому обращаясь, и ввинтил окурок в ненавистную пиццу.
Если есть Бог, то Он все подробно и хитро придумал. Гены, например. Ты мог свою бабку сто раз не любить и думать, что уж от нее-то свободен, но ее гены молча, ласково передались через батюшку, который свои гены приобрел по случаю (Великий Случай) от деревенского весельчака и героя хороводов. Вот, собственно, и все. Некого казнить!
Он знал в себе эту последнюю трусость перед человеческими мнениями и законами. Затея же с Гриней была трусостью вдвойне. Это Алексей только сейчас понял. Первая заключалась в иронии, которой он отсекал подозрения в сочувственной и родственной связи с героем. Вторая была погрубее, но и покруче. В сущности, завтра же можно было повернуть дело так, что это розыгрыш, что Грине его смерть приснилась, и спокойно продолжать сериал на федеральном канале. И денег, и славы будет, надо думать, больше. И фанаты наконец успокоятся.
От этой круговой поруки неумышленных, передающихся через любовь и поцелуи предательств и подстав стало ему так муторно, тяжело, тоскливо, больно, и боль не оставляла сомнений в том, что он прав.
На момент вся жизнь его как будто опустилась в слоистый туман, и все ему стало безразлично. Но не как бывает безразличен человек, его мнение и настроение, еда, погода или снежный обвал в горах, в котором погибли неизвестные люди. Ему было безразлично все, вся жизнь в целом, вся она ему была сейчас ничто.
Ощущение сильное, вовсе не похожее на апатию.
Алексей испытывал скорее ужас. Комната, в которой он оказался (теперь-то, в масштабе происходящего, стало яснее ясного, что дело не в этой связке – Таня, Алик, адрес, ключ, электричка, ящерка, что все это только видимость, и он не просто пришел сюда сквозь дождь и открыл дверь своим ключом, а оказался в этом именно месте и в это время посредством умелых действий неведомых ему сил), комната эта летела тоже сквозь безликие слои тумана куда-то вниз, светящимся клубочком, и он был внутри этого клубочка, вертелся, повинуясь его вращению, не испытывая ни дурноты, ни желания за что бы то ни было зацепиться, а только ужас и неопределенную гордость, оттого что ему удалось сохранить сознание и запомнить, зафиксировать неуследимый для других миг исчезновения.
Глава тридцать третья
ГМ ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ. СУПРУГИ ВНОВЬ НЕ НАХОДЯТ ОБЩЕГО ЯЗЫКА, НО ПРОИЗВОДЯТ ОБМЕН УЛЫБКАМИ
В первый момент Дуня испугалась. В дверь позвонили, хотя она никого не ждала, а Гриша открывал своим ключом. Но на пороге стоял Гриша, и это напугало ее еще больше, чем если бы звонивший оказался зловещего вида незнакомцем и туманно объяснил, что зашел посмотреть «одним глазком», как они тут устроились. Но все эти чувства тревоги и испуга были как будто намыты школьными красками на стекле и быстро исчезли.
– Что-нибудь случилось? Ты потерял ключ? – В голосе Евдокии Анисимовны не было строгого равнодушия, напротив, она была рада этому обычному и позабытому делу – встречать мужа. В борьбе с портретом был исчерпан, казалось, весь ресурс сложных чувств, после этого покой и любовь полагались ей.
– Да, – ответил Гриша и похлопал себя по карманам брюк. При этом с лица его не сходила ни к чему не относящаяся улыбка. Он оглядывался, словно в поисках знакомой вещицы, которая убедила бы его окончательно, что он дома. – То есть нет, – наконец произнес Гриша. – Просто решил позвонить. Как ты тут?
Чужестъ и необъяснимость улыбки были ничто по сравнению с этим вопросом. Дуня метнулась на кухню с легкостью, еще и для того, чтобы скрыть внезапно подступившие слезы.
– Чай будешь? – Дуня уже убирала лишнее со стола. – Батон у нас скоро станет дороже пирожного, дороже икры, – послала она из кухни веселый донос на инфляцию. – Я купила «Фетахи». Есть остатки малинового варенья. – Мимоходом она оценила свой внешний вид в стекле шкафа. Глаза светились, стоячий воротничок подчеркивал осанку – хоть сейчас на концерт.
Как хорошо, что она успела сбегать в магазин! Пустой стол был бы сейчас… Это даже невозможно себе представить. Последняя, непрощаемая обида, намеренное оскорбление, хуже – флаг, воткнутый на полюсе холода. Если уж он позвонил. Как будто ее что догадало. Надо же? Чай она налила, как Гриша любил, не до краев – на палец от края.
– Малиной напоили? – напевно бормотал в это время Гриша, снимая в прихожей плотные, не по сезону ботинки. И сам себе отвечал: – Малиной напоили. – Потом подошел к Дуне сзади, обнял ее и поцеловал в затылок.
Выпивши, он всегда говорил загадками. И хотя от него шел легкий запах коньяка, Дуня видела, что он не пьян. И все же была в нем какая-то странность, выражение лица, которое он словно позабыл оставить на улице.
– Странно, – сказала она, – когда ты позвонил, мне представилось, что в дверях покажется какой-нибудь незнакомый человек, улыбнется радушно и спросит: ну, как вы тут устроились? Типа, без меня?
– Курьезный фантом, – тихо сказал ГМ. – Или бандит.
– И вот вошел вдруг ты и почти так и спросил, – весело пояснила Дуня.
Только сейчас, сидя напротив Гриши, Дуня поняла, до чего она устала. Конечно, она мечтала о славе и признании, о выставках в Париже и Лондоне, всерьез думала иногда про себя, что она гений, обидно было. Но так и все хотя бы время от времени про себя думают. В последние месяцы она действительно писала картины как сумасшедшая, но на страсть гения это было не похоже. Да и потом – гений, не гений…
Если посмотреть объективно, она давно уже превратилась в кокетку без поклонников и в домохозяйку без хозяйства. В телезрительницу, вот в кого она превратилась. Там, в этом «ящике», были все ее герои и знакомые. Глядя на экран, она переживала положенные ей за жизнь сокрушения и влюбленности, радовалась появлению на свет новорожденного и тревожилась, когда тот болел.
Казалось, там продолжала совершаться настоящая, драматичная и, может быть, даже счастливая жизнь, но без нее. А она ведь уже почти поверила, что с ней и для нее. Какие-то девочки в белых фрачках, лосинах и цилиндрах танцевали перед ней, рабочие с руками хирургов и интеллектом нобелевских лауреатов завоевывали ее сердце. Там, в той жизни люди продолжали совершать измены, спасать детей от наркотиков, покупать мебель, справлять свадьбы и со счастливой улыбкой принимать в старости яд, и во всем этом она самым деятельным образом участвовала.
Она сватала и разводила, передавала записки и предавалась любви в римском саду. Баталов рассказывал ей вечерами о старой Москве, а Эдди Мерфи смешил и удивлял фантастическими перевоплощениями. Вуди Ален раз в неделю разыгрывал для нее комическую драму сексуально озабоченного невротика. Она могла бесконечно повторять понравившуюся ей шутку: «У тебя комплексов больше, чем у Кафки».
Ну, читала… По большей части книги из своей молодости. Ходила на выставки, на лекции в Центральном лектории на Литейном, где до или после можно было выпить кофе с заварной булочкой и поговорить с такими же, как она, плацкартными пассажирами об архитектуре и климате Флоренции, в которую не удалось, да, наверное, уже и не удастся съездить. Под старость узнала, что в городе существуют Музей цирка, Музей водки и Музей хлеба. Это было любопытно и, что для ее возраста немаловажно, познавательно. Но совершенно бесполезно! Внутри было пусто, пусто и затхло, холодно и одиноко, как в заброшенной берлоге.
Ей хотелось, чтобы Гриша сейчас чувствовал то же, что и она, тогда бы и слов не надо, вечер хороший, чай. В словах он всегда ее обходил, она путалась и еще больше злилась.
– Сколько не разговаривали, – сказала она. – Алешка совсем пропал.
Муж смотрел на нее и определенно не видел. Эта несносная, как бы сеточкой покрывшая все лицо улыбка. Невозможно было понять, о чем он думал.
– «Фетахи», – наконец сказал он. – Очень вкусно. А малиновое варенье! Когда-то оно спасло мне жизнь. Помнишь? Вернее, оно, ты и «Черный обелиск» Ремарка. И ведь вроде бы обыкновенный грипп, надо же. А я никогда так далеко не уходил.
– Обыкновенный, как же. Неделю температура не сползала с сорока.
Дуне очень хотелось, чтобы муж сейчас заговорил о чем-нибудь постороннем, расфилософствовался. Она знала, что так ему хорошо, и помнила, как должна себя при этом вести. Сейчас бы у нее хватило всего – и умения, и терпения. В Гришиных уходах в сторону и не идущих к делу умозаключениях всегда таилось какое-то прямое высказывание. Надо было только угадать. Сам он этого прямого высказывания избегал, но радовался, если слышал в ответ что-нибудь простое, житейское. С помощью таких внезапных построений из него выходило волнение, с которым он иначе не знал, как справиться. Иногда они хохотали, когда после ее настойчивых расспросов обнаруживалось, как далек и ничтожен был предмет, подвигнувший его на эту работу. «Философ пожалел птичку и сделал вывод в форме трактата», – долго еще не унималась она.
Но ГМ продолжал смотреть на Дуню с прежней, слабоумной улыбкой. Она совсем растерялась:
– У тебя неприятности?
– Все неприятности, Дуня, остались в другом возрасте.
– В голосе его появилась хорошо знакомая ей жесткость.
– Еще есть вопрос про здоровье. Всегда уместный. – Вдруг он почти закричал: – И «никогда не поздно», как любят говорить агитаторы веры. Только надо помнить, что всякая фантазия, пусть даже букашечная, щекотная, никому не заметная…
– Ты на кого кричишь-то? – снова как можно ласковей спросила Дуня.
– Да на кого… – успокоился он. – На себя. На кого человек вообще имеет право кричать?
– Это в нашем репертуаре что-то новенькое, – усмехнулась она.
Она поняла, что они разговаривают, как когдатошние любовники. Колкости, оказывается, живы и всегда готовы к употреблению, а нежность… Для воспоминаний почва не согрета, подробности прошедших лет к слову не шли, а молча и плавно перейти к новым, совместным не получалось. Дуня почувствовала приступ так хорошо знакомых ей отчуждения и обиды.
Ей хотелось рассказать, как вчера напал на нее в кафе с поцелуями и объятиями «афганец», чем-то напомнивший ее первого мужа, и как снова у нее ничего не получилось, и что в этом виноват он. Не от портрета она измучилась, от него самого измучилась.
– Как я любила тебя! Еще в школе. Ты знаешь. Но ты был о-очень высоко. Забрался на дерево, а ветки под собой обрубил. – Дуня незаметно всхлипнула. – Как пошехонец. А-у-у!
Она еще слабо надеялась, что, как это с ним бывало, Гриша вдруг развеселится, привстанет как-нибудь дурашливо-элегантно и скажет: «Ну что же, давайте знакомиться заново». Но Гриша сказал только:
– Прости. Я пойду к себе. Ладно?
И непонятно было, то ли он извинялся за то, что устал, хочет отдохнуть и поэтому прощается посреди разговора, то ли «прости» относилось ко всей их нелепой жизни. Независимо от этого Дуня почувствовала облегчение оттого, что разговор кончился.
Однако ГМ задержался в дверях и, так же внимательно глядя на нее, спросил:
– Евдоксия…
Очень резкий запах. Ты же не девушка, которая не уверена в себе?
Лицо Дуни пошло пятнами. Так Гриша называл ее только в минуты близости, выворачивая иронией нежность. Сейчас этим словом он обманывал себя или ее, неважно. Ей оставалось только гадать, хотел он сказать грубость или совсем уже потерялся, разучился, и самое время его пожалеть. Но она ответила так, как если бы флаг уже воткнут был в полюс холода:
– Во-первых, ты мне давно духов не даришь. А во-вторых, может быть, я и есть та девочка, о которой ты так деликатно сказал.
Гриша стоял, уставившись в пол. Один глаз его почти закрылся. Рука крепко сжимала косяк, сам он покачивался, и Дуне казалось, что вот-вот может упасть.
– Все не то, – сказал он наконец. – Все. Не. То. Просто я сегодня пытался вспомнить… И у меня не получилось. Понимаешь?.. – Он помолчал, не меняя ни положения, ни взгляда. Потом заговорил снова, с паузами: – Ты знаешь… Вот что… У меня к тебе будет большая просьба…
Дуня знала, что он ждет, чтобы она спросила какая. Хотя это было совсем не обязательно, мог и так продолжить. Но он ждал, как всегда, и, как всегда, у нее не хватило характера.
– Какая? – спросила она.
– Я прошу тебя, пожалуйста, улыбнись широко.
– О, Господи! – расхохоталась Дуня, потому что вспомнила: это был когда-то его стиль, нет, общий стиль их всех, ироничных и сентиментальных. – Ты что, Гришка? Мы ведь уже не школьники.
– Спасибо, – ответил он серьезно, хотя его губы тоже дрогнули в улыбке. – Так значительно лучше.Глава тридцать четвертая
АЛЕКСЕЙ ИЩЕТ ВСТАВНУЮ ЧЕЛЮСТЬ АНИСЬИЧА, ЗНАКОМИТСЯ С РЫБАКОМ, ПОХОЖИМ НА ОЛЬБРЫХСКОГО, ССОРИТСЯ С МАРИНОЙ ИЗ-ЗА КСЮШИ, В ТО ВРЕМЯ КАК ЕГО УЖЕ РАЗЫСКИВАЕТ МИЛИЦИЯ
В уши ударил джаз. Музыка тут же затаилась, но не ушла, а сосредоточивала, готовила, размягчала и затягивала публику в ожидании другой мелодии, которая шла навстречу издалека и подходила все ближе, сопровождаемая глухими синкопами. Алексей подумал, что музыка звучит в нем, приснилась и сейчас вот-вот прекратится. Было бы жаль. Он осторожно повернулся на своем трехспальном кожаном троне, на котором спал одетым.
Инструменты вдруг снова зашлись, но тут же опять провалились в тишину. Так происходило несколько раз. Лишь соловьи не затихали, торопливо выпивая несущуюся с небес, только им доступную струю воздуха.
Ослепленный, Алексей не сразу обнаружил метрах в двадцати от крыльца густое сплетение сирени и рябины, из глубины которого доносился концерт. Самих исполнителей видно не было, но ветви дрожали от перенаселенности.
Память показала ему вчерашнее, все целиком, и тут же свернуло его и уложило в какую-то ячейку, как будто заранее подготовленную, не близко и не далеко, чтобы и на глаза не лезло, и всегда можно было найти. Он принял это с продолжающим его удивлять спокойствием, без похмельного испуга и сомнения в реальности. Ужас исчезновения в сохранно летящем, светящемся клубочке виделся ему так же отчетливо, как и застигнутый им, вечно длящийся, ненасытный поцелуй Тани и отца. То и другое легло в грунт утреннего состояния, в котором была преддорожная тревога, чувство освобождения и не нашедшая пока себе применения деловитость.
Направившись машинально к источнику, Алексей остановился у сосны, к которой было приклеено объявление: «Задушевно прошу нашедшего верхнюю и нижнюю челюсть вернуть ее владельцу в строение номер 17. Отблагодарим». В том, что это почерк Анисьича, сомнений не было. Как и в том, что множественное число в обещании благодарности означало, что сам Анисьич некредитоспособен, но хозяйка гарантировала.
Алексей представил себе унылого, невесомого и, должно быть, очень смешного Анисьича без двух челюстей, и ему стало его почти так же жалко, как вчера в кабаке, правда, без вчерашней свирепости. Хорошо еще, что было кому того побаюкать. Ужас и полная беспомощность. Даже выматериться артикулированно не может. Он невольно внимательней стал вглядываться под ноги и делать лесом петли вдоль дороги. В этот момент его кто-то окликнул с зычной фамильярностью:
– Пить будешь?..
– Нет! – испуганно и без промедления крикнул Алексей, раньше, чем обернулся.
Его не спеша нагонял рыжий доктор, приветливо моргая красными веками.
– Воду. Мелкими глоточками. Из стаканчиков. Я имею в виду. – Доктор говорил с тошнотворной миролюбивостью и грузинским акцентом.
– Нет. Бросил, – мрачно ответил Алексей, не желая поддаваться на манок похмельного братства.
– Почему? – со смеховой дрожью в голосе удивился рыжий.
– Я теперь предпочитаю пить крупными глотками и из полубаков.
Алексей хотел нахамить, но с запозданием понял, что вышла острота.
– Понял, – сообразительно сказал врач. – Можно устроить. А я тут, слышишь, увидел сейчас одну бабульку. Она жаловалась мне как-то, что много воды потребляет и это ей вредно для глаз. Я возьми и скажи: «А вы, бабушка, из дуршлага пейте. Большими глотками, сколько успеете. Организм будет думать, что напился». Так смотрю сейчас, она прямо выкусывает эту воду из дуршлага, догоняет ее, а сама уже по колено в луже.
Евгений Степанович из тех, кто не смеется, а хихикает. Алексей пожалел, что поддался и они вчера разыграли сцену из народного фильма, перейдя на ты. Поворачивать все обратно теперь глупо, да и вообще, это в школе хотелось с кем-нибудь намеренно раздружиться или поменять образ и войти, например, утром в класс в состоянии великого самоуглубления. Никогда, впрочем, не помогало. Из его ситуации надо было выходить иначе, не меняя дорожек и адресов, и Алексей подумал, что в инфантильности Грини не так уж много куража и вымысла. Вряд ли сам он был до этого дня взрослее, чем его рисованный мальчик.
– Ну что, не нашел? – спросил Евгений Степанович, теперь Женя, можно сказать Женька. – Я тоже. Все обшарил. Анисьич вернулся под утро, и уже без кусал. А маршрута своего и сейчас не может вспомнить. Говорит, с кем-то боролся в лесу. Вроде как ведьма пыталась его обаять, а он, значит, защищал свою девственность.
Они прошли мимо источника, вокруг которого, как всегда, расположились старички и старушки с головами светящихся одуванчиков. При этом разнонаправленные, но одинаково смиренные наклоны шей отсылали память к какой-то иконописной группе скорбящих и молящихся. «Все о старости!» – подумал Алексей в стиле современных реклам. Керамика вокруг ключа показалась ему не блюдом фруктов, как вчера, а отрубленной головой Иоканаана на блюде, из нецелованного рта которого…
– Бред! К черту! – сказал он вслух, почувствовав, что снова попал в привычную стихию дневных галлюцинаций. Это ему сейчас было не нужно.
Женька воспринял его слова на свой лад.
– Спокойно, дружище, спокойно, – напел он. – Мы приближаемся к знаменитой местной ротонде. Здесь тоже бьет источник, которым обычно брезгают посетители природного. Хотя начинали они, уверяю тебя, тоже в ротонде. Такова диалектика жизни.
– Женя, ты очень шумишь, – сказал Алексей.
– Сочувствую нашему недомоганию. Сам не через клизму употреблял. Одна история. Просто забавно. Вот старичок, которого мы оставили по левую теперь от себя руку, во всем парусиновом, Клавдий (замечу) Петрович. Он воевал. Рассказывал такой сюжет. Были у них собаки-взрывники. Кормили их под работающими танками, чтобы во время боя они с взрывчаткой на спине по доброй, так сказать, воле и хотению сами бросались под танк. Типа за кормежкой. Придумано остроумно. Может быть, Клавдий и изобрел. О чем рассказывал, впрочем, вполне бестрепетно, как о патриотическом деле. А возмущение его вызвали журналисты, которые тиснули заметочку под названием «Собаке – собачья смерть!». А? – рыжий захихикал. – Те сработали, конечно, без фантазии, в стилистике времени. Дерганули заголовок прямо из отчетов о процессах тридцать седьмого. Но благородное возмущение собакоубийцы Клавдия… Он-то ведь плакал, посылая своих под танки, а эти… А по-моему, так только нюансы.
– Женя, иди ты…
– А мы уже пришли.
Они приблизились к небольшому желтому павильону, который расположился недалеко от водопада, на краю крутого спуска к заливу. Между окружавшими его колоннами на открытой площадке стояли шахматные столики, у двух из которых толпились мужики.
Алексей прошел за Женькой внутрь павильона. Здесь было пусто и свежо, пахло кофе, апельсинами, над барной стойкой висела клетка с канарейками, сзади нее по стене стояли деликатно подсвеченные бутылки закордонного производства.
– Водкой здесь не торгуют, – почему-то зашептал Женька. – Только коктейли, джин, виски, ликеры, сухое французское… Здравствуйте, Машенька! – громко прервал он себя и потянулся к ручке внезапно выросшей перед ними крашеной, в аккуратном фартучке блондинки, располагающей к себе приветливой улыбкой и формами, не измученными диетой. – Влюблен в нее безнадежно! – вскрикнул Женька, обернувшись к Алексею. – Что посоветуете нам с другом после вчерашней невоздержанности?
– Мне, пожалуйста, бутылочку «Perrier», – попросил Алексей, пытаясь голосом передать Маше свою приязнь и тем самым отмежевываясь от Женькиного фиглярства. – Я же сказал: не пью.
– Я полагал, что это в переносном, то есть в буквальном смысле. – Женька впервые за время их знакомства слегка растерялся. – Ну, а мне, Машенька?
– Вы сами доктор, Евгений Степанович, – ответила Маша.
С бутылкой минеральной Алексей вышел к шахматистам и только тут разглядел в центре толпы своего сумасшедшего. Он играл сразу на двух досках, морщился, улыбался, скреб бородку, посипывал, приговаривая: «Это же элементарно, Ватсон!» – или со всей силы бил себя кулаком в лоб: «Деревянная башка!» Между тем нетрудно было заметить, что обоих его соперников через несколько ходов ожидает мат.
– Он что, хорошо играет? – спросил Алексей подошедшего сзади доктора.
– Гениально! – Женька взял его под руку и повел к спуску с веранды. – Он – гений.
– А по-моему, он слегка не в себе.
– Слишком деликатно. Он сумасшедший. Но так бывает. В элиту такие, конечно, не попадают, для этого нужны какие-то еще качества, которых у него нет, но уровень – гроссмейстерский. Ходит легенда о том, как он свихнулся. Однажды мальчишки заперли его в доте, которых здесь полно, как ты видел, и сказали, что выпустят, только когда он вспомнит.
– Что вспомнит?
– В том-то и фокус. Они не сказали что. Только повторяли: ты вспоминай, вспоминай. Так длилось несколько суток, во время которых его подкармливали и поили. Всякий раз он делал новое признание: как писался в постель, отламывал головы куклам, как утопил котенка, как онанировал, подглядывая в кустах за солдатом и девкой. Плакал, целовал их вонючие ботинки. А они смеялись и повторяли: не то, вспоминай еще. Наконец тот рассказал о глиняном призраке, который явился к нему однажды ночью и сообщил, что все умрут и после смерти ничего не будет. Но в обмен на какую-то пакость, может быть, даже убийство, предложил пристроить его после смерти в теплое местечко, мол, есть у него такие возможности, и парень якобы согласился. Но призрак больше не приходил. Вот на этом месте и сами экзекуторы сломались, поняли, что у заключенного крыша поехала.
– Это действительно могло стать причиной помешательства?
– Причиной может стать все что угодно. Главное, чтобы человек сам был готов. Но рассказывают про это бабки, это вообще похоже на их страшилки. Поэтому, думаю, вранье. Отца его жалко. Красавец мужик, полковник, заведовал военным строительством области. А после того, как это случилось, ушел на пенсию, из дома выходит только за газетами да в магазин.Алексей шел вдоль залива не меньше часа. Ветер скручивал волосы, тщетные попытки поправить прическу давно привели к смирению и наплевательству, эта же стихия посылала высшее соизволение ни о чем не думать. Кто думает на ветру? Разве что герои брутальных романов.
Жизнь после вчерашнего казалась ему чем-то вроде портативного устройства, хобби Создателя, которому Тот посвящал свободные минуты, да и то, наверное, убавлял звук, который производили землетрясения и войны. Потом коробочка закрывалась и до следующего раза укладывалась под подушку.