Кружилиха
Шрифт:
Перед концом смены Марийка забежала в цех к Лукашину и сказала:
— Сема, ты не волнуйся, я сегодня ночевать не приду. Возьмешь на окошке, между рамами, котлеты, разогреешь и съешь. Хлеб выкупишь, вот тебе карточки. Я, может быть, рано утром приду, а может, и не приду, не волнуйся.
Марийкина спецовка за один день вся пропиталась маслом от автоматов, коричневый масляный мазок был на виске, — верно, тронула висок запачканной рукой, заправляя волосы под косынку. И вся Марийка показалась Лукашину новой и трогательной, — было досадно, что кругом люди и нельзя ее даже обнять.
— Ладно, придешь, когда сможешь.
В этот день он впервые выработал сто десять процентов нормы. Не потому, что работал лучше обычного: лучше он еще не умел. Но он рассудил, что если потратить на обед не час, а полчаса, и если курить не больше трех раз за смену, то сэкономится какое-то время, и больше можно будет сделать. Так он и поступил: не пошел обедать в столовую, а присел возле станка и поел хлеба, взятого из дому. Курил всего три раза. И был доволен своим маленьким результатом так же, как другие довольны своими тремя, четырьмя нормами: все-таки уже не сто процентов, а больше ста.
Он обтирал станок, когда к нему подошел председатель завкома Уздечкин.
— Домой?
— Вроде как домой, — отвечал Лукашин, — а что?
— Собираю роту, — сказал Уздечкин, — надо маршрут погрузить. Не чересчур устал?
— Нет, ничего, — ответил Лукашин. — Только я схожу, хлеб выкуплю.
— Рукавицы есть у тебя? — спросил Уздечкин. — Там на путях ветрище у! — он вздрогнул и повел плечами.
— Ничего, — сказал Лукашин, — у меня рукавицы добрые.
«А кто сшил? — подумал он с благодарностью. — Марийка сшила. А я на нее все обижаюсь».
У выхода из цеха его догнал Мартьянов, на ходу застегивая тулуп.
— Баиньки, Сема?
— Нет, — отвечал Лукашин, — маршрут грузить будем.
— Помогай бог. А я опохмелиться иду. Мне без чекушки ночь не отработать — ноги протяну. Я, Сема, раб правильного режима.
И Мартьянов исчез в густом вечернем мраке.
«Тоже остается на ночь, — подумал Лукашин. — А что, если и я завтра останусь? От меня, конечно, не такая польза, как от него или от Марийки; но все же…»
Только вышел из проходной, его окликнули:
— Семен!
Под фонарем стояла Мариамна с кошелкой в руке.
— Старика не видал?
— Не видал, — отвечал Лукашин. — Я же в другом цехе работаю.
— Несчастье с ним, — сказала Мариамна. — Велел поужинать принесть и забыл. Который раз так: велит прийти и забывает, и сидит голодный до утра.
«Обязательно завтра останусь на ночь», — подумал Лукашин.
Мороз был маленький, но с пронзительным ветром, и было холодно. Вызвездило. Порою ветер доносил гулкий голос репродуктора, обрывки фраз: читали сводку. Лукашин шел, размахивая руками в больших рукавицах, и думал: где-то сейчас его боевые товарищи, с которыми он дошел до Станислава. Одних нет уже, а другие за тысячи километров отсюда, за границей, в Германии, может быть подходят к Берлину. Вспоминают ли они своего сержанта? Наверно, вспоминают; нет-нет и скажет кто-нибудь: «А помните, был у нас такой — „папаша“, интересно, жив ли он?» Жив, ребята, жив!
Гудит гудок на Кружилихе, сзывает людей на работу. По неделе не выходят люди из цехов: станет человеку невмоготу — ляжет тут же в сторонке и засыпает каменным сном. Проснется — и опять к станку: давай-давай, нажимай!
У Грушевого раздувались ноздри, горели глаза: тем лучше, что отказали в добавочной рабочей силе; тем больше заслуга цеха, — мартовский заказ все равно будет выполнен к 28 марта, если ничего не случится с Лидой Ереминой. Дай бог этой девушке хорошего жениха. Она — форменный якорь спасения.
Что она делает своими золотыми руками! Из города приезжало большое начальство, чтобы посмотреть на нее. Сам Макаров, первый секретарь горкома, с полчаса простоял у конвейера, глядя на ее руки. «Ну и ну!» сказал он, уходя. Лида на него и не взглянула. Поднимала она глаза — и то лишь на секунду, — только когда приближался к конвейеру Саша Коневский.
Пятого марта Лида Еремина постучалась в кабинет Грушевого. Он усадил ее. Она села, скромно одернула юбочку на коленях и сказала:
— Знаете, товарищ Грушевой, я решила давать шестьдесят тысяч, хотя это очень неважно действует на мое самочувствие.
Грушевой был человек расчетливый. Он насторожился:
— А не может случиться, что вы два-три дня дадите шестьдесят тысяч, а потом скатитесь на тридцать?
— Почему вы так думаете, товарищ Грушевой?
— Вы же сами говорили, что больше двух с половиной норм не можете.
Лида сжала губки:
— Всегда — не могу. Но месяц могу, пожалуйста. Я просто, товарищ Грушевой, увидела, что если я не дам шестьдесят тысяч, то мы завалим мартовский план. А меня обеспечат капсюлями? Чтобы, понимаете, подавали без перебоев, а то я с темпа сбиваюсь каждый раз…
— Да, да, подачей обеспечим!
— Я могу быть уверена?
— Конечно, конечно…
— Мне можно идти, товарищ Грушевой?
Лида встала, прилично простилась, наклонив голову, и ушла.
В тот же день в цехе она закатила Грушевому скандал, потому что ей не подали достаточного количества капсюлей. К следующему утру около ее рабочего места поставили целую гору ящиков с капсюлями, и Лида села за работу с довольным лицом.
Ее волосы были скрыты под туго стянутым голубым платком, от этого худенькое лицо и тонкая шейка казались совсем детскими. Прикусив губу, она взяла ящик и придвинула его так, чтобы удобно было доставать капсюли. Почти незаметным движением пальцев она сорвала пломбу…
— Начали! — резко крикнула она и бросила аттестат на конвейер небрежно-победоносно, как бросают выигравшую карту… Бумажка поплыла по серой ленте конвейера, пока не подхватила ее работница, сидевшая на другом конце, против Лиды. И вслед за бумажкой поплыли заряженные взрыватели…
— Лидочка, что с тобой? — тревожно спросила мать, когда Лида вернулась домой. — Ты такая бледная…
— Ничего, мама, — спокойно ответила Лида, расстегивая блузку, — за ночь отдохну…
С тех пор до конца войны она твердо держалась своих шестидесяти тысяч. Меньше ни разу не дала, излишки были ничтожны, — на сто, сто пятьдесят штук. Это больше всего изумляло тех, кто видел ее работу: уменье с такой точностью приспособить свой ритм к заданию.