Кружилиха
Шрифт:
Во вторую военную зиму она получила задание усовершенствовать сепаратор, применяемый для очистки горючих масел. При существовавшей конструкции очистка производилась в три цикла; трижды приходилось пропускать горючее через аппарат, пока получали нужные результаты. Необходимо было сократить обработку до двух циклов. Нонна просидела над этой работой больше месяца. Проба за пробой оказывались неудовлетворительными: задача была не из легких. Наконец Нонна решила ее.
Поздно ночью она закончила последний чертеж. И в ту же ночь страна услышала по радио о сталинградской победе. Гора свалилась с плеч.
Как ни устала Нонна, она не ушла с завода: не то было настроение, чтобы сидеть
Был тихий мороз, заря догорала, высоко лежали пуховые снега. Нонна шла, не чувствуя усталости, а только радость: от победы под Сталинградом радость и от своей маленькой победы радость. Две радости дополняли одна другую. Было очень хорошо на душе.
Около дома она увидела маленького Никитку. Он стоял с салазками, вид у него был нерешительный, словно он размышлял: идти кататься или вернуться домой.
— Ну что, Никитка? — спросила Нонна весело и, вынув руку из муфточки, мимоходом погладила мальчика по щеке. — Ну что, дорогой? Иди катайся, смотри, какой снег!
Он поднял на нее недоумевающие глаза и сказал:
— Дядю Андрюшу убили.
Сняв пальто, она спустилась к Веденеевым.
Полтора года она не входила в эту дверь, за которой ее когда-то так нетерпеливо ждали.
Она постучалась.
— Войдите, — послышался голос старика Веденеева.
В знакомой комнате в прежнем порядке стояла мебель, и на обычном своем месте сидел Никита Трофимыч. Лампа не была зажжена, плечи и голова старика силуэтом выделялись на сумеречном фоне окна. Догорала за плечом узкая коричневая полоска зари. Тонко шелестела бумажка — Никита Трофимыч скручивал папиросу. Нонна стояла у двери и ждала, пока он скрутит папиросу.
— Заходите, прошу вас, — сказал он и закурил.
Нонна подошла.
— Я узнала о вашем горе, — сказала она и испугалась: все слова звучали сейчас фальшиво в этой комнате.
Лучше молчать.
— Садитесь, прошу вас, — с сухой вежливостью сказал Веденеев и придвинул Нонне стул.
Она села. Папироса в губах Веденеева прерывисто вспыхивала, освещала нахмуренное, в каменных складках лицо.
— Да, горе, — с хрипотой сказал Веденеев. — Как же не горе, когда уничтожается… — Он не сказал, что уничтожается. — Двадцать восемь лет. Ведь это что ж…
Папироса выпала из мундштука, рассыпалась по полу искрами. Он нагнулся поднимать ее и долго шарил по полу, пальцами туша искры и ища окурок.
Из задних комнат вышла женская фигура, постояла, спросила мужским голосом:
— Свет зажечь?
— Здоровайся, — сказал Веденеев, не отвечая на вопрос. — Нонна Сергеевна у нас.
Мариамна подошла — лица ее Нонна не видела — и сказала:
— Здравствуйте.
— Она! — тонко закричал Веденеев, указывая на Мариамну вытянутой рукой, и в сумраке было видно, как дрожит эта рука. — Она! Весь груз моего вдовства приняла на себя! Детей моих, сирот, пожалела и служила им всю жизнь, как родная мать, — на том и состарится, с тем и в гроб ляжет!.. Вы! образованные, в мужеских пиджаках, — вы ведь на такую бабу с высоты своей взираете, вы ее за самое бесполезное почитаете, за самое низменное, — вот вы как! вот вы как!.. А не подумаете, что она, не присевши, весь день по дому топчется, чтобы рабочему человеку существовать на высоте! Вы не знаете, что значит, когда трое детей за юбку держатся: тому нос утереть, того к доктору своди, тот штаны разорвал; и всех накорми, обшей, обмой!.. Свои дети — и то трудно, а когда чужие? У святой, я думаю, и то иной раз душа воспротивится: чего это я, — другая зачала, другая родила, а я им себя по кровинке отдавай! Да вам разве это понять! Вы это ни во что не ставите… А я вам скажу, что для меня она — первая из женщин. Потому что она моих сирот на своем горбу вынесла, все им отдала!.. Вы знаете, что она своих детей отказалась иметь — боялась из-за своего ребенка чужим детям мачехой стать?! (Мариамна стояла без движения у печи, прислонясь спиной к изразцам.) Она ничего не требует: ни спасибо, никакой другой награды! Но я, по сути дела, обязан вечно ей ноги мыть — за Марью, за Павла и за Андрю… Андрюшу… покойного сына моего!
Он уронил голову и зарыдал лающим рыданьем.
Женщины не шевелились, дыхания их не было слышно. Уже совсем стемнело. Полоска заката погасла за окном. Мариамна отделилась от печи, подошла, стала за спиной старика.
— Поди ляжь, — сказала она тихо, с такой мягкостью, какой не ждала от нее Нонна. — Ляжь. Что сделаешь…
— Она его не жалеет! — прокричал Веденеев, поворачиваясь к Мариамне. — Думаешь, потому пришла, что жалеет? От хорошего воспитания пришла! Полагается прийти, она и пришла! У нее для него и слезы нету! А он только ее одну и признавал…
Нонна встала и ушла к себе наверх.
У нее тоже было темно. Она прилегла на кровать, свесив ноги в туфлях, чтобы не пачкать покрывало. Она почувствовала себя разбитой. Не было даже сил нагнуться, чтобы расстегнуть туфли.
Тишина была в доме. Нонна неподвижно смотрела перед собой, и перед нею вдруг встало лицо Андрея. «Жизнь — благородное, вольно растущее дерево; незачем вешать на него елочные игрушки, оно и так прекрасно…» Она услышала этот молодой голос, забытые слова всплыли из памяти сами собой…
Она заплакала. Она плакала не о нем. О благородных жизнях, отданных за прекрасное?.. О стариках, убитых скорбью?.. О том, что в мире так много печали, когда должна быть только радость?.. Или о том, что большая любовь, которой она была окружена как воздухом, которую она чувствовала даже на расстоянии, — что эта любовь ушла навсегда, и пусто сердцу, и одиноко?..
Обо всем.
Глава десятая
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ НОННЫ. ПРОДОЛЖЕНИЕ
Это было и прошло. «Что прошло, то быльем поросло». «Что пройдет, то будет мило». Не все бывает мило. Есть дни, на которые и оглянуться не хочется: живешь, и сам перед собой делаешь вид, что не было у тебя этих дней…
Была девочка с аномалией — так ее называли в семье. Мальчики строят модели, а девочки играют в куклы и занимаются рукоделием. Эта девочка строила модели. Собственно, строили соседские мальчишки, а она командовала: сделаем то, сделаем это. По всей квартире валялись куски железа и проволоки. Соорудили светофор и поставили на окно: когда отец был дома, на светофоре горела красная лампочка. Построили мост, который разводился, как настоящий. Маша велела убрать его с рояля и вынести в переднюю. Сестра Соня споткнулась о мост, разорвала шелковый чулок и в сердцах вышвырнула проклятую игрушку на черную лестницу. Нонна и мальчишки издевались над Соней: психопатка. Подумаешь, чулок, велика важность. Захотим — построим десять таких мостов…
Детство было как детство: папа, мама, школа, летом дача, зимой коньки. Жили у Тверской, которая тогда еще не была переименована в улицу Горького, в тихом переулке. На Тверской было людно, по вечерам — свет, сияющие витрины, а в переулке — провинция: старые дома, прохожих мало, голубой снежок, зорька малиновая, как леденец, за ветхой церквушкой… Москва была — родной дом. Все было известно: что у Мясницких ворот заложили шахту для постройки метрополитена, что на Трубной вздорожали снегири, что Москвин заболел и неизвестно — пойдет во вторник «На дне» или что-нибудь другое…