Кружилиха
Шрифт:
Он сидел и строил планы страшной мести: пожалуйста, будьте любезны, я вас не связываю. Но позвольте мне в таком случае и себя считать свободным человеком. Она придет, я ее встречу равнодушно и скажу: наконец-то ты, Марийка. Я тебя жду для серьезного разговора. Не сошлись мы с тобой, как хочешь, не сошлись. Неосновательный ты человек. Какая из тебя жена. Ставлю тебя в известность, что я сейчас же переезжаю к твоим старикам. И пожалуйста, без слез, Марийка. Достань мне, будь добра, мое белье, я не хотел без тебя копаться в комоде, теперь
Тут Марийка зарыдает и станет уговаривать его остаться. Но он возьмет свои вещи и пойдет ночевать к Никите Трофимычу. С неделю придется там пожить… Нет, недели много: дня три. Каждый день после работы Марийка будет прибегать к нему в цех и молить, чтобы он вернулся. Два дня он будет неумолим, а на третий смягчится. Только он поставит жесткие условия: по чужим квартирам не бегать, если кому нужен бачок — пусть сами приходят за бачком… Второе условие — проявлять тактичность: если у твоего мужа вставная челюсть, то хвалить зубы холостого соседа — просто бессовестно. Скажете: мелочь, и нечего на нее так болезненно реагировать? Я бы посмотрел, как бы вы реагировали, будь у вас вставная челюсть…
Марийка прилетела, вся розовая, от нее пахло щелоком и теплом. Лукашин бросил короткий, пронзительный взгляд и увидел, что руки у нее красные, кожа разбухла от воды. «Стирала! — ужалило его. — Стирала с Уздечкиным!»
— Семочка, мученик, страдалец, умираешь от голоду, и главное, в потемках, хоть бы свет зажег, — с порога пошла сыпать Марийка, бросаясь к буфету. — Сейчас все будет, щи на плите горячие, чуть не умер мой котик, но вообрази положение Уздечкина: руководящий работник — и живой души нет, чтобы позаботилась… — Марийка духом выбросила на стол тарелки, ложки, рюмки, вылетела в кухню, примчалась обратно, и не успел Лукашин приступить к объяснению, как уже сидел за столом, пил водку и ел пирог.
— Вообрази! — говорила Марийка, тараща добрые глаза. — Такое у него жалованье и снабжение хорошее — и не хватает на жизнь! Что значит мужчина: не умеет жить! Как хочешь, Сема, женщина в доме — это все…
Пирог был с картошкой и грибами. Картошку растила Марийка, грибы сушила Марийка. Лукашин ел и думал, что сегодня он уже не уйдет к Никите Трофимычу: момент для объяснения упущен, в другой раз как-нибудь. Марийка оскорбила его без злого умысла, по глупости. За глупость не следует наказывать так жестоко. Да и лень тащиться после сытного обеда на другой конец поселка, да еще с тяжелым сундуком…
Вошел Мирзоев.
— Приятного аппетита, — сказал он.
— Пирога не съешь ли? — спросила Марийка. — А водку, не взыщи, Сема выпил.
— У меня своя есть, вот, пожалуйста, — сказал Мирзоев и, потянув за горлышки из карманов, показал две бутылки. — Сосед! Уговор не забывать.
— Рано, — сказал Лукашин, жуя. — Попозже. После обеда надо отдохнуть.
— Что это вы затеваете? — спросила Марийка.
— Хотим проведать Федора Иваныча, — отвечал Мирзоев. — А то, понимаете, что у него за жизнь!
— А в кино?! — вскричала Марийка, гневно обернувшись к Лукашину.
— Никакого кино, — сказал Лукашин, очень довольный, что может тут же рассчитаться с Марийкой за ее дурное поведение. — Иди сама, если хочешь. Мы сегодня собираемся мужской компанией.
— Папа, — спрашивает Оля, — у нас правда была мама или же нет?
— Правда, — отвечает Уздечкин. — Была. Вон она, ты ведь знаешь.
Оля в рубашонке лежит на кроватке, а он стрижет ей ногти на ногах. Портрет Нюры висит на стене напротив: волосы, завитые «перманентом», феерически освещены, простенькие глаза под подбритыми бровями подняты с мечтательным выражением…
— Ты — как мама, — говорит Оля, у которой одна щека ушла в подушку, а другая как бы подпухла, и от этого маленькие губы тоже как бы припухли и сдвинулись с места. — Ты все для нас делаешь. Я маму не помню, я только тебя помню.
Это она говорит для того, чтобы подлизаться к нему.
— Я тебя люблю, — говорит она.
— Ты угомонишься или нет? — спрашивает Уздечкин. Он проводит рукой по ее теплой шелковой головке и хочет уйти.
— А конфету? — спрашивает Оля.
— Надоела ты мне, дочка! — говорит Уздечкин и приносит конфету.
Звонок. Пришли Мирзоев и Лукашин. У Мирзоева такой вид, словно он пришел на именины. Лукашин робко держится за его спиной.
— Мы к вам, сосед, — говорит Мирзоев. — Принимаете гостей?
Уздечкин ведет их в комнату. Он уверен, что они пришли по делу, с просьбой или жалобой.
— Добрый вечер, бабушка! — восторженно приветствует Мирзоев Ольгу Матвеевну. — Вы не будете так любезны похлопотать насчет чайника? Знаете, после выпивки стакан горячего чая…
— Какая выпивка? — спрашивает Уздечкин, недоумевая. — Вы что, товарищи?
Лукашин пятится к двери…
— Я надеюсь, — говорит Мирзоев, прикладывая руку к сердцу, — что вы не примете за недостаток уважения или за что-нибудь другое и не побрезгуете нашей компанией.
— Я не пью, — говорит Уздечкин.
— Пьет даже чижик, — говорит Мирзоев, нежно касаясь его локтей. Извиняюсь, конечно, я не в смысле сравнения. Вы понимаете! Мы с товарищем Лукашиным захотели выпить по случаю воскресенья, вдвоем как-то скучновато, я говорю — пойдем к соседу, может, он согласится составить нам компанию…
— Вы ошиблись, товарищи. Я не могу составить вам компанию.
Уздечкин говорит нерешительно. Ему бы и хотелось посидеть с людьми, но он боится: Мирзоев — шофер Листопада; вдруг Листопад потом скажет: «Председатель завкома пьянствует с моим шофером…»
Мирзоев в недоумении: как может человек не принять другого человека, который пришел с открытой душой и со своей выпивкой?! Лукашин говорит уже из-за двери:
— Пошли.
— Федор Иваныч, — говорит Мирзоев, — вы шутите: почему нам не выпить немножко?