Крылатые слова
Шрифт:
— Ажно проехать стало неможно: проклятые москали верстов по дороге понаставили!
На самом деле консервативное начало высказалось и в этом нововведении: еще на нашей памяти в захолустных местах семисотные версты предпочитались пятисотным, взаимно соперничая. Требовался переспрос: по какому счету принято на проселках, где не поставлено столбов, разуметь дорожную версту. Конечно, всего чаще случалось получать в ответ всем известное объяснение расстояний в нашей пространной и неоглядной Руси: «Меряла баба клюкой, да и махнула рукой, — быть-де так!»
КАРЕЛЬСКИЙ ВЕРСТЕНЬ
Кроме коломенской версты на св. Руси доводится набегать еще на «карельский верстень». Так произносят слово верста северные инородцы, да и в самом деле, «верстень» представляет собою весьма характерную особенность и своеобразную единицу меры в тех непроходимых лесистых и болотистых местностях. Не сп уста у архангельских поморов сохранилась поговорка: «карельский верстень, — поезжай целый день». «Баба мерила, да оборвала веревку». Такие версты и называются «карельскими»: тонки да долги. Прямо смотреть, рукой подать, да надо тянуться через такие зыбуны, где
— Вот теперь половина будет, — подсказывает карел.
— Вот тут-то, должно быть, и оборвалась у вашей бабы веревка.
В ответ на это замечание следует точное и откровенное объяснение в утешение измученного проезжего человека:
— Задняя половина больше, — передняя половина «горазд — поменьше».
ДВА ДЕВЯНОСТА
Одно девяносто потребовало филологических исследований, два девяноста имеют уже историко-географическое значение. В записках Академии Наук 1878 года, том 31-й, напечатана статья Прусика, директора гимназий в Руднице, в Богемии, в которой доказывается, что это слово неправильно пишется девяносто, и на основании сличение с греческим и латинским названием этой цифры, необходимо писать девеносто. По следу этой записки в «Филологических Записках» 1879 г., выпуск I, другой исследователь, Ф. Ржига, на основании законов русского языка, настойчиво и доказательно опровергает мнение чеха и советует писать девяносто, как принято. Он производит это слово от девять до ста, что подтверждается и в звуковом отношении в области славянской речи. «Непосредственный или последний десяток ко сту, до ста будет = 90. Итак спросим еще: что значить «девять д оста? или к какому числу можно добавить до ста?
x+ 9 — (100 — 1)
x+ 9 — 99
x= 90.
Ответ заключается в самом вопросе, — это значит, что число 90 достаточно обозначено славянами: девять д оста = (девяноста) = девяносто».
Вполне подчиняемся этому решению и будем вперед следовать этому указанию, как поступили же в самом заголовке предлагаемой статьи. Для нас же важны не одно, а именно два девяноста.
Народные несчастия, крутые исторические невзгоды, когда приводилось плохо всей Руси, больнее всех городов и областей (даже пограничных) отзывались на срединном городе русской земли, властительном, влиятельном и богатом. Обездолить военным разорением, обессилить грабежом и пожарами, унизить позором набега и надругаться разрушением, — все это кстати было именно здесь, в самом центре Руси. Таковым в данном случае является Москва, не в пример прочим городам и в строго-математическом смысле.
Эта видимая случайность, в самом деле, весьма знаменательна. Первые города от Москвы отстоят на «два девяноста верст»: Владимир, Тверь, Тула, Калуга, Рязань, Егорьевск, Юрьев (Польский, Владимирской губ., очутившийся на поляне, в полях, среди вырубленых лесов и совершенно истребленных дебрей, — один выделившийся этою особенностью среди всех «залесских» городов и перед своим стольным городом — Володимиром). При этом первому из московских соседей, на которого обращены были исключительно поглощающие стремления Москвы, досталась самая печальная участь, выразившаяся в очень горькой насмешке народного присловья: «у Владимира два угодья: от Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей». Это — первые из старых, которые не успели обессилеть от поглощающего соседства Москвы и удостоились почетного прозвища губернских, когда Петербург, при Екатерине Второй, начал раздавать звания и дипломы всем заслуженным и производить в соответствующие чины и степени городов не всегда того достойные села, посады и слободы. При этом замечательно, что промежуточные города, соблюдающие до сих пор то или другое значение и сберегшие прежнюю силу и известность, отстоят от Москвы на «одно девяносто» (Коломна, Клин, Серпухов, Руза, Можайск, Переяславль-Залесский), т. е. на ту меру, какая из глубокой старины принята была для определения расстояний и, вместе с сороками, составляла общеупотребительный способ и любимую форму счета. Два девяноста значит четыре с половиной сорок, сто восемьдесят. Вышло так, что «четыре девяноста что девять сороков — одно; пол-пяти сорока — два девяноста», а затем, как говорят в глухих местах опытные счетчицы: «что полпят аста, что пять-девяноста — все те же девять сороков с девяностом» (вот таким образом и это несклоняемое числительное, вопреки нашим грамматикам, народом склоняется).
Пройти пешком треть девяноста за единый дух и прием очень трудно: — надобен на половине пути отдых. Пройти еще такую же треть, как от Москвы до Троицы-Сергия, считается уже подвигом, достаточно успокаивающим религиозное настроение москвичей. Чтобы одолеть целое девяносто, надо уже запрягать лошадь. Хода лошади стала единицею меры расстояний и невольно выразилась в распределении населенных мест там, где русскому племени пришлось колонизовать страну в междуречьях, где переставали служить плоты и лодки и выручали свои ноги или хода благородного животного. На тридцати верстах оно уже уставало само и требовало отдыха и корму. После отдыха оно снова служило на том же пространстве или перегоне и, при взаимных сношениях и обменах соседей, помогало тому, что хозяин мог в одни сутки доехать, сделать дело и вернуться назад. Там, где этим тридцативерстным дорогам, как радиусам в круге, доводилось определять центр, — вырастали торговые села. Группа таковых, тянувших друг к другу, определяла центр уже городом, нередко
МОСКОВСКИЕ ПРАВДЫ
ПЕРВАЯ и ВТОРАЯ: ПОДЛИННАЯ и ПОДНОГОТНАЯ
На свете правда — одна, и другого приличного эпитета ей нельзя придавать: «ложно, как хошь верти, а правде путь один»; «все на свете минётся, опять-таки одна только правда останётся», — уверенно и смело говорит народ наш. Умелый в родном языке до поучительного образца и ревнивый к отступлениям и неправильностями обиходной речи, наш народ, несомненно, неспроста и неспуста решился прилаживать к правде странные придатки, поставленные в заголовке нашей статьи. Не назвал бы он правду подлинной на том же основании, как не зовет на-смех всем масло масляным, и потому, что неподлинная правда есть уже просто кривда.[9] Равным образом нам приходится теперь говорить не о той правде, которая есть первая из самых первых основ нравственности и справедливости и то первое же и главное, что необходимо иметь всем и каждому и которая в нынешнее время, более чем во все предыдущие периоды человеческого развития, является вопиющею необходимостью. Настоящее наше толкование вынуждается специальною правдою, которая обычно всяческими способами отыскивается на суде и при юридических дознаниях, розысках и следствиях, в прямом расчете, что затаенная правда где-нибудь да отыщется.
В старину до этой правды добирались впотьмах ощупью следующими путями и способами:
Доносчик и обвиняемый приводились в судную избу вместе, но допрашивались порознь: «истцу первое слово, а ответчику последнее». Так это и в пословицу попало.
Первым ставили перед судейским столом обвинителя, который и повторял донос. Приводили обвиняемого. Он божился и клялся всеми святыми и родителями, отпираясь от поклепов и оправдываясь. Местами и временами он изругивался, искоса и в полуоборот волчьим взглядьем посматривая на злодея-доносчика. Приводили снова этого и ставили очи на-очи. Давалась «очная ставка».
«Очи на очи глядят, очи речи говорят»: доносчик стоит на своем, обвиняемый, конечно, отпирается. «И не видал, и не слыхал, и об эту пору на свете не бывал». Тогда, по Уложению царя Алексея Михайловича и по древним судейским обычаям, уводили доносчика в особую пристройку «за стеной» судной избы или в «застенок». Там раздевали его донага, «оставляли босого и без пояса, в одних гарусных чулочках и без чеботов» — как поется в одной старинной песне. Затем клали его руки в хомут, или связывали назад веревками, обшитыми войлоком, чтобы не перетирали кожи; на ноги привязывали ремень или веревочные путы. На блоке и в хомуте двое вздымали к потолку, двое других придерживали за ноги внизу, оставляя всего человека на весу вытянутым на «дыбе» и не допуская его концами ножных пальцев упираться в пол. Палач становился на бревешки, и вывертывал го лопаток руки (что называлось «встряскою»), и затем, как опытный костоправ, вправлял их, вдвинув изо всей силы на старое место. Давали висеть полчаса и больше. Если «на подъеме» он не говорил того, что хотели слышать, тогда начинали «пытать» — допытывалися правды. Палач, или заплечный мастер, мерно биль по нагнутой спине «длинником», хлыстом или прутом («батогом»), а то и просто палкой или даже кнутом, — словом, что первое подвернется палачу под руку, или на что укажут ему. С вывернутыми из суставов руками, со жгучею болью в груди, — на виске «под длинниками» или «под линьками» говорил пыточный с пытки «подлинные речи». Поседелый в приказах дьяк придвигал к дыбе в застенке свой столик: перо у него за ухом и пальцы в крюк. Мучительно-медленным почерком, чтобы какой-нибудь на бумаге крюк не выпустить из рук, «нижет приказный строку в строку, хоть в ряде слов нет проку». В это время доносчик висит на виске и говорит первые пыточные речи, или измененные и дополненные показания, ту «подлинную», понятия о которой несправедливо и неправильно перенесли потом на все то, что называется настоящим и имеет вид безобманного и истинного. Часто случалось, что доносчик, под длинниками, т. е. батогами или хлыстами, гибкими и хлесткими прутьями на дыбе, от своих показаний отказывался и сознавался, что поклепал напрасно или спьяну, или из мести и по злобе. Тогда его опять пытали три раза. И сталось так, как говорят пословицы: «на деле прав, а на дыбе виноват; пытают татя на три перемены». Если доносчик с этих трех пыток подтверждал свое пыточное сознание, обвиняемого отпускали. Он успокаивался на той мысли, что «нескорбно поношение изветчика». В противном случае подвешивали на дыбу и этого: «оправь Бог правого, выдай виноватого».
«Били доброго молодца на правеже в два прутика железные. Он стоит удаленький, — не тряхнется, и русы-кудри не шелохнутся, только горючи слезы из глаз катятся», — выпевают по настоящее время слепые старцы по торгам и ярмаркам. Правится он на правеже («на жемчужном перекрестычке», как добавляется в московской песне с указанием на то урочище, где было место старых казней), правится он, как береста на огне коробится, и с ущемленными в хомуте руками, — «хомутит» на кого-нибудь, т. е. или клевещет и взводит напраслину на неповинного, или сваливает свою и чужую вину на постороннего. В таком, по крайней мере, смысле и значении убереглось это слово до наших дней вместе с пословицей, обязательно предлагающей «первый кнут доносчику». Оно, впрочем, справедливо со всех сторон, во все времена и во всех местах: старинных и новейших, в школах и артелях, и в общественном быту. Доносчику первый кнут не только от старинного палача, но и от современных товарищей и сожителей за этот самый извет.