Крысолов
Шрифт:
– Для чего? Разве у твоих нанимателей не хватает власти?
На застывшем чугунном лице Бартона промелькнула улыбка или, точнее, ее слабая тень.
– Власти у них хватает, Гудмен, но им известно, что цель достигается разнообразными средствами. Есть долгие, сложные и дорогие пути: не автобан, а тропа, ведущая в обход, где надо хитрить и комбинировать, обманывать и угрожать, вводить в игру человеческий фактор, не очень надежный и поддающийся глупым эмоциям. А мои шефы не любят бросаться деньгами. Вот, скажем, американский президент, ключевая фигура мировой политики, важная персона… свой, собственно, парень, но временами слишком резвый… шустро прыгает, и не туда… Сейчас, чтоб подобраться к нему, чтоб надавить
– Но неосуществимая, – выдохнул я хриплым клокочущим голосом. – Слушай меня, Дик: сейчас ты заснешь на десять минут и проснешься с твердым намерением ознакомиться с материалами, которые лежат в твоем кейсе. Затем ты доставишь их в ваш оперативный центр. Ты будешь помнить, что мистер Гудмен оказал вам чрезвычайные услуги, что жизнь его – и всех, кто связан с ним – священна. Будешь помнить до тех пор, пока не исчезнут любые воспоминания о Гудмене. Ты проследишь, чтоб материалы прочитали все, кто хоть намеком посвящен в проблему, а когда это случится, ты их уничтожишь. Потом… Какой твой любимый журнал, Дик?
– «Плейбой», Гудмен.
– Сделай так, чтобы в нем поместили цветную фотографию: букет роз «голубая луна», можно с какой-нибудь красоткой. Это изумительные цветы, Дик… я думаю, ты сможешь договориться с издателями…
– Смогу, Гудмен.
– Тогда усни. Спи, и пусть тебе снятся розы. Голубые, как небо сегодняшним днем.
Это был мой прощальный подарок. Я выскользнул из машины и зашагал по безлюдному проспекту, надеясь, что розовый куст расцветет в душе Бартона, наполнит ее благоуханием и в ней воцарится мир. Как-никак красота – великая сила… Многие предпочитают ее власти и богатству, ибо в красоте – любовь и радость, то, что мы ищем, к чему стремимся как к идеалу счастья: дом, утопающий в цветах, детский лепет у наших ног и женщина на наших коленях… Возможно, Бартон тоже мечтает об этом? Возможно, он бросит свое людоедское ремесло, найдет себе девушку и примется разводить сады на теплом и щедром калифорнийском побережье или где-нибудь во Флориде?.. Чудные сады, каких не вырастишь под Петербургом, с персиками и грейпфрутами, с изумрудной травой и увитыми виноградом беседками, с орхидеями, розами и сказочно прекрасной эритриной…
Если бросит… И если ему позволят бросить, в чем имелись немалые сомнения.
Но все мы, рано или поздно, ляжем под цветочки и попадем в свой сад – пусть небольшой, не слишком роскошный, зато персональный. Так что шансы Бартона на этот счет были не равны нулю.
Глава 21
К станции метро я добрался в назначенный срок, но остроносый встретил меня неласковым взглядом.
– Где вы шатались, Хорошев? Внешнее наблюдение мне докладывает, что вы у себя, но в окнах не мелькаете и не отзываетесь на звонки. Я уж думал, дверь пора ломать. Может, до вас цэрэушники добрались и поджаривают на конфорке… Я бы им помог. С большим, надо признаться, удовольствием!
– Я сам до них добрался, не далее как час назад. Встретил Косталевского, взял у него бумаги, копию продал агентам ЦРУ, получил сто тысяч баксов и поспешил на встречу с вами. Честное благородное слово!
Вы знаете, что я не врал – разве чуть-чуть подредактировал истину. Но Скуратов недоверчиво осклабился:
– Сумка у вас мелковата, Дмитрий Григорьич, сто тысяч не влезут. Может, вам их не баксами выдали, а йенами?
– Гонорар
– Таких патриотов, да лет пятнадцать назад… – он выразительно чиркнул по кадыку, потом рявкнул: – Ну, хватит комедию ломать, Дмитрий Григорьевич! Документы при вас? И еще: как вы ушли от наблюдения?
– Документы при мне, – я продемонстрировал уголок конверта. – А что касается наблюдения… По крышам ушел, Иван Иванович, по крышам! Поднялся на чердак, увидел, что вертолет вы не прислали, и рванул к метро… Перепрыгивая с крыши на крышу. Я, знаете ли, на удивление прыгуч и гибок. На прежнем месте службы обучили.
Скуратов мрачно осмотрел меня, потер переносицу и начал теснить к машине. Она стояла слева, за деревьями и торговыми палатками – не «Жигули», а «Волга» последней модели, окрашенная в неброский бежевый цвет. Народу в этот час у станции крутилось изрядно, одни входили-выходили, другие покупали-торговали, а третьи примеривались, как бы обчистить тех и других. Поэтому я не сразу усек помощников остроносого: они затерялись в этой толпе, как пара ворсинок в пестрых узорах персидского ковра. Но в нужный миг ковер как следует тряхнули, ворсинки выпали и приземлились рядом с «Волгой»: Лев и Леонид, мои неусыпные стражи. Я успел соскучиться по ним, хоть виделись мы всего неделей раньше.
Дверца распахнулась. Лев нырнул в салон, а Леонид с гостеприимным видом дернул бровью: садитесь, мол, Дмитрий Григорьич, в ногах, как говорится, правды нет. Я сел. Место мне подобрали уютное, в середине, меж двух сероглазых молодцов, так что ни влево, ни вправо не шевельнешься, да и по крышам тоже не убежишь. Скуратов погрузился на переднее сиденье, захлопнул дверь и отдал водителю непонятный приказ:
– В сплавы! – Когда машина тронулась, он обернулся, как бы желая проверить, надежно ли меня упаковали, сделал озабоченное лицо и произнес: – Приедем, я с вас подписку о неразглашении возьму. Чтоб не было соблазна. Сто тысяч вы заработали, и хватит.
Я кивнул и пошевелил плечами. Сдавили меня с двух сторон довольно крепко.
Как ожидалось, наш экипаж проследовал к мосту, промчался над серыми невскими водами и застрял в солидной пробке у Марсова поля. Пока мы маневрировали взад-вперед, отвоевывая пространство у многочисленных конкурентов, я покрылся потом; было душно, жарко, и мысли текли какие-то вялые, тусклые, медлительные. Но все же текли, и я размышлял о том, что день сегодня неприятный. Тяжелый выдался денек! Это с одной стороны, с другой – я мог питать надежду, что развяжусь наконец со Скуратовым, и с Диком Бартоном, и всеми их шефами, боссами и нанимателями. Собственно, с Бартоном уже развязался. Правда, не без душевных потерь: его откровения были ужасны, и, приобщившись к ним, любой нормальный человек мог превратиться в неврастеника.
Вероятно, я не лишен какой-то доли наивности, хоть и считаюсь отменным крысоловом. Наивность, впрочем, свойственна любому, невзирая на род занятий и социальный статус; даже люди невероятно жестокие – диктаторы, отцы народов и вожди, изобретатели лагерей и газовых камер – страдают ею ничуть не в меньшей степени, чем, например, рядовой обыватель. Обывателю хочется верить, что все вокруг хорошо или, в крайнем случае, не так уж плохо (ведь хуже может быть всегда); диктатор же искренне полагает, что трудится на благо нации и что признательные потомки не покинут светлый путь, начертанный в его гениальных сочинениях. Но все мы смертны, и через пару лет – в лучшем случае, десятилетий – реальность торжествует над наивностью, и бывший вождь предается анафеме. Sic transit gloria mundi, как говорили латиняне: так проходит мирская слава.