Кто он был?
Шрифт:
1
ЛЕОПОЛЬД, ЯАГУП И Я
В этой истории три действующих лица: Леопольд, Яагуп и я — Оттокар, которого все зовут Отть. Яагупа больше нет в живых, он много лет как покоится под соснами Рахумяэ. О Леопольде я давно ничего не слышал. И не удивился бы, если б оказалось, что сейчас он трудится на БАМе, хотя он человек уже в летах и его вечным перелетам должен был прийти конец. Ему бы давно пора бросить где-нибудь якорь, а он все мечется с места на место, меняет профессии. Где он только не вкалывал! В лесах Пярнумаа, в рыболовецком колхозе на Вируском побережье, в шахтах Кохтла-Ярве, в исполкоме своего родного города и в разных других краях. Вечное перекати-поле, нигде долго не задержится, любая область работы, любая профессия ему прискучивает. Моя мать говорила о таких непоседах, что они словно бы ищут конца. Собственного конца, то есть смерти. Я тоже не раз менял место работы, но своей основной профессии не изменил. Как начал после войны работать учителем, так им до сих пор и остался. Правда, теперь я работаю не с полной
Наверное, старею.
В последний раз я был у Яагупа за неделю до его похорон, — это я высчитал позже, — ведь о смерти Яагупа я узнал только год спустя, когда однажды ранней осенью в теплый предвечерний час пошел к нему и вдруг увидел в квартире какую-то незнакомую женщину. Сперва у меня мелькнула забавная мысль. Примерно такая: смотри-ка, ай да дед, кого он привел к себе в дом! Яагуп жил один, семьи у него не было. Теперь не было: раньше, до войны, у него были жена и двое сыновей. Старший сын по мобилизации попал в Россию и не вернулся. В военном комиссариате Яагупу сказали, что об Эрвине Яагуповиче Вахке у них нет никаких сведений. Старый Яагуп, который во время первой мировой войны был призван в царскую армию и, как он любил рассказывать, был ранен в Северной Польше, знал, что на войне тысячи людей пропадают без вести, и прекратил попытки что-либо выяснить. В конце концов он все же узнал, что случилось с его старшим сыном. Эрвин — старший сын был назван Эрвином в честь деда со стороны матери — даже не успел добраться до фронта. Он умер от воспаления легких еще в стройбате, мне удалось это установить. «Жаль парня, — сказал Яагуп, — у него были, как и у матери, слабые легкие». Младшего сына, Виктора, в 1944 году забрали в немецкую армию и отправили в эстонский батальон. Последняя весточка от него дошла до отца, когда легион находился еще у реки Нарвы. Я пытался разыскать и следы Виктора, но ничего больше узнать не сумел. Яагуп говорил о своих сыновьях как о погибших на войне. Потеря сыновей свела в могилу их мать, жену Яагупа, болевшую чахоткой. Позже, в конце сороковых и начале пятидесятых годов, Яагуп жил с женщиной, которая была почти вдвое моложе его. Но когда она убедилась, что Яагуп не думает на ней жениться и даже не хочет прописать ее в своей квартире, то покинула его. Говорили, будто бы нашла какую-то разбитую параличом старушку и нуждавшуюся в уходе, у которой дети в 1944 году бежали в Швецию. У этой больной была в Лиллекюла собственная хибарка, и женщина надеялась получить ее в наследство. Так Яагуп и продолжал жить один в своей комнатке. А сейчас мне открыла дверь полноватая женщина лет пятидесяти, Екатерина Никифоровна, как она представилась. На мой вопрос, дома ли товарищ Вахк, женщина, улыбнувшись, ответила, что Яагуп Петрович не живет теперь ни здесь, ни вообще где-либо, поскольку год как похоронен на кладбище в Рахумяэ. Что ей выдали ордер на эту квартиру четырнадцатого октября, когда Яагуп Петрович уже полгода покоился в могиле. Затем женщина протараторила, что она Яагупа Петровича никогда и в глаза не видела, что она с четырьмя детьми семь лет стояла первой в очереди на жилье, что ей не хотели давать и эту комнату, потому что для пяти человек эта площадь слишком мала. Но она заявила, что в подвале, где они жили раньше, площадь еще меньше, и ей наконец удалось втолковать все это чиновникам из исполкома. До замужества она жила на Псковщине, в Эстонию приехала по объявлению, что здесь нужны строительные рабочие и что их обеспечивают жилплощадью. Вот теперь они и живут вчетвером на шестнадцати метрах; самый старший сын, уже взрослый, Никита, остался в подвале. Никита женится, а когда у него будут жена и ребенок, ему обязательно дадут квартиру в Мустамяэ. Сейчас ведь не война, чтоб жить с грудным ребенком в подвале. Все это незнакомая женщина выпалила улыбаясь, единым духом, я поблагодарил и ушел. Проходя через двор, заметил, что на дверях сарая по-прежнему висит замок старого Яагупа.
Об этом старом замке Леопольд рассказывал мне подробно. И о замке, и о скобах пробоя, на которых висел замок. Рассказывал, как он, то есть Леопольд, в кромешной тьме ощупывал загнутые внутрь концы скоб и думал, что сможет их выпрямить: в сарае можно было отыскать стамеску и зубило, он нашел на ощупь много всяких инструментов. И еще он думал, что если со всей силы, с размаху налечь на дверь, то можно ее вышибить. Скобы вылетели бы, если не обе сразу, то хоть одна — та, что держит пробой, или та, что вбита в косяк. Да настоящего косяка тут и не было, только полуторадюймовая доска. Так рассчитывал Леопольд, хотя скобы были выгнуты из толстого круглого железа, концы их заострены на наковальне четырехгранно и загнуты изнутри. Однако Леопольд не сделал ни того, ни другого. Положился на волю старика.
Признаюсь, я бы старику не доверился. Если бы в сорок четвертом оказался в Яагуповом сарае вместо Леопольда. По крайней мере в ту первую ночь. Потому что тогда я видел бы в Яагупе своего врага. То, что произошло между нами, еще было бы свежо в памяти. Да и спрятал бы Яагуп меня? Удивительно, что такой вопрос и теперь еще приходит мне в голову, теперь, когда я знаю, что Яагуп был совсем не такой человек, каким я его представил сперва. В чем тут дело — в моем ли характере, с некоторой склонностью к подозрительности, или в том, что меня сформировало время, когда классовые конфликты еще проявлялись остро — то в более скрытом виде, то явно — и когда действительно нельзя было ни на минуту терять бдительность? Думал я и так: Яагуп Леопольда не знал, мог посчитать его просто парнем, влипшим из-за какой-нибудь ерунды, или же «человеком третьего пути». А меня он
Когда я был у Яагупа последний раз, до комнаты я не добрался, мы сидели в сарае и разговаривали. Яагуп что-то мастерил, у него тут, в сарае, был верстак и всякие инструменты, мне здесь даже больше нравилось, чем наверху, в его комнате. К тому же стоял теплый день, из-за дома в сарай заглядывало послеполуденное солнце. Яагуп сидел на чурбаке, я — на табуретке, которую он только что починил. Между нами, на двух поставленных друг на дружку ящиках с гвоздями, стояла тарелка с холодной картошкой в мундире, луком, хлебом и селедкой, а также четвертинка водки и пара зеленовато поблескивающих восьмигранных стопок. Иными словами, два водочных стаканчика из толстого стекла, с плоским дном. Граммов этак на тридцать. Яагуп называл их стопками, хотя мы оба знали, что «стопка» означает не столько саму рюмку, сколько ее содержимое, водку. Подходящую порцию водки. Четвертинки нам хватило с лихвой. Ни он, ни я не были охотники до спиртного. Бутылка присутствовала больше по традиции. Как доказательство, что тут просто идет беседа, что человек пришел в гости, а не по какому-нибудь делу. Хотя в наши дни дела ведутся как раз при наличии бутылки.
Разговор наш протекал не очень оживленно. Я говорил больше, чем Яагуп. Временами мы вообще сидели молча. Яагуп курил, а мне просто было хорошо. Мне было приятно вот так сидеть в сарае. Наверно, потому, что напоминало детство. Я вырос на рабочей окраине, дворы там были окружены дровяными сараями, где мужчины вечерами и по воскресеньям всегда над чем-то возились; рубили дрова, точили пилы, мастерили новые топорища, рукоятки к молоткам и лопаты, иногда играли в карты или выпивали помаленьку. Меня тянуло к этим людям, у них были сильные и умелые руки, интересные разговоры, захватывающая карточная игра. Дом, в котором жил Яагуп, чем-то был похож на двухэтажный домишко, где прошло мое детство, только этот был, может, чуть побольше, фундамент повыше и окна пошире. Такие доходные дома строили перед первой мировой войной. А мы жили в доме, построенном еще в семидесятых — восьмидесятых годах прошлого столетия. Наша семья тоже держала в сарае дрова, отец хранил там свои рабочие инструменты, рейки под штукатурку и правилки, лопаты, молоты для камней и кирпича, ведра для извести, мама оставляла лохань для стирки, а я — салазки. Как только я научился держать в руках топор, дрова я взял на себя. Меня никто не заставлял, мне самому хотелось разрубить на три-четыре полена самые толстые колоды. От всей души хотелось. Я старался ударять топором так же сильно и точно, как отец, сначала мне это было не под силу, не мог занести топор одной рукой, приходилось держать топорище обеими руками. Года через два-три научился управляться одной рукой, как отец. Сейчас уже не существует ни того дома, где я жил, ни сарая, где учился мастерить новые топорища, точить пилы, выполнять другие работы, а также играть в карты и наматывать на ус всякую житейскую премудрость. Нет ни дома, крытого толем, ни сараев с просмоленной крышей, где кошки любили греться на солнышке. Во время бомбежки города в дом было прямое попадание, сараи сгорели. Целая улица, весь квартал, несколько кварталов выгорели. Когда я в конце сорок четвертого прибыл в Таллин, от домов моего детства оставались кое-где лишь закоптелые фундаменты, какой-нибудь чудом уцелевший дымоход, а от домов, построенных позже, в тридцатые годы, — полуразрушенные лестничные клетки из силикатного кирпича. В первый же вечер я поспешил на улицу Вирмализе и очутился среди развалин. В пятидесятых и шестидесятых годах здесь возвели большие каменные дома, сейчас уже ничто не напоминает о прежних временах. Только на улице Оя, которую раньше называли улицей Нового Света, сохранились на одной стороне покосившиеся деревянные дома. Пока я жил в центре города, я раза два в год ходил в те края, непременно заглядывал на улицу Оя, чтобы немножко вернуться в детство. И все же, если бы на Вирмализе все осталось по-старому, меня временами тянуло бы и на улицу Кёйе, из-за Яагупа. А может, все же из-за себя самого. Чтобы найти ответы на вопросы, лишавшие меня покоя.
Признаюсь, в первый раз я чувствовал себя в Яагуповом сарае прескверно. Сначала — нет. Сначала чувствовал себя хорошо. Прямо-таки необычайно уютно. От аккуратно сложенных штабелей березовых и осиновых поленьев, от скрученных в завитки стружек и покрывавших земляной пол опилок веяло таким знакомым запахом. И старик, мастеривший что-то на верстаке у стены, так подходил ко всему этому, к этому сараю, напоминавшему мне давно прошедшие времена. Таких стариков я в свое время немало встречал на стройках, на улицах пригорода, в доме, где жил. Они были мне как родные. Это был Яагуп, человек, спасший Леопольду жизнь. Старик лет семидесяти, худощавый, с живыми глазами, немного ниже меня, в молодости был, наверно, моего роста, к старости люди становятся как-то меньше. Выцветшую, доверху застегивающуюся блузу, которая когда-то, видимо, была темно-синей, он носил навыпуск, как и мой отец, тоже строитель. На Яагупе были старые брюки из чертовой кожи, такие же линялые, как и блуза. Из нагрудного кармана выглядывал желтый кончик складного метра, за ухом торчал огрызок плоского красного карандаша. Таким плоским карандашом, широкий грифель которого не так легко ломается, удобно проводить черту по неоструганной доске. Яагуп был в точности такой рабочий человек, как и те, среди кого я вырос. На стене сарая в определенном порядке висели столярная пила, две лучковые пилы, одна с более широкими, другая с более узкими зубьями, лобзиковая пила, а также ножовка в металлической раме. На стене были прибиты тщательно отделанные подставки или держалки для стамесок, сверл, отверток, вся стена была увешана инструментами. Два фуганка и три-четыре рубанка поменьше стояли у стены рукоятками вниз. Сразу делалось ясно, что Леопольдов избавитель держал свои инструменты в образцовом порядке, а кто держит инструменты в порядке, тот уважает свой труд. Лодырь или неумеха так о своем хозяйстве заботиться не станет, это десятки раз подтверждалось самой жизнью. Короче говоря, все, что я увидел в Яагуповом сарае, — и он сам, и штабель наколотых дров, и стружка, и аккуратный инструмент, и широкий плоский карандаш за ухом, и сдвинутые на лоб очки в узкой металлической оправе — сразу сделали и сарай, и его хозяина мне близкими. С первой минуты я почувствовал себя здесь уютно.
Так было вначале.
Но постепенно я стал все сильнее ощущать какую-то неловкость.
Мне показалось, что я уже когда-то встречал этого старика. И в далеко не столь идиллической обстановке.
Я колебался: не тот ли самый старик Яагуп Вахк, о котором я когда-то думал так плохо? Весной сорок первого года, в конце апреля или в первых числах мая. До войны. Незадолго до начала войны.
Тот ли самый человек этот Яагуп?
То, что рассказывал о нем Леопольд, никак не вязалось с тем стариком, с которым я столкнулся на стройплощадке в Ласнамяэ. В большой столовой, где проходило собрание рабочих. Мне было тогда двадцать пять, и шестидесятилетний старик казался мне чуть ли не дедом.
Я не смог спросить Яагупа, тот ли он самый человек. Что-то меня удерживало. Иногда мне казалось, что и Яагуп присматривается ко мне. Может быть, и он думал, не встречались ли мы когда-нибудь прежде.
Может быть.
Я успокаивал себя мыслью, что тот старик, который весной сорок первого года пытался высмеять меня, должен сейчас быть старше. Где-то около восьмидесяти. Яагупу не могло быть столько — лет семьдесят, не больше.
И тут Леопольд произнес слова, которые меня поразили. Он спросил Яагупа:
— На отдых не собираешься? Или ты уже на пенсии? — И добавил, обращаясь ко мне: — Знаешь, Отть, — Леопольд тоже звал меня Оттем, — этому человеку скоро восемьдесят стукнет.
Скоро восемьдесят! Тогда годы Яагупа сходятся точно.
Старик не сказал на это ни словечка. Только усмехнулся про себя.
Леопольд продолжал болтать. Теперь он представил меня.
— Этот очкастый господин, — кивнул Леопольд в мою сторону, — тоже считает себя строителем. Он, по его собственным словам, и стены клал, и штукатурил. По дереву он не работал. До войны был комиссаром какой-то строительной конторы или треста и инструктором горкома партии. Теперь преподает в вузе, кандидат наук. Без пяти минут профессор. Иногда в газетах печатается. Может, читал что-нибудь из его писаний?