Кто помнит о море
Шрифт:
Нельзя не вспомнить и о странниках, которые все чаще встречаются на улицах, Они проникают всюду — в лавки, в жилища — и, не говоря худого слова, захватывают приглянувшиеся им места, ничуть не заботясь о тех, кому они принадлежат. И мы позволяем им это, остерегаясь слово молвить. Впрочем, мы не понимаем их языка, так же как они не понимают нашего. Это они принесли нам мрачные вести. Каким образом население могло проведать об этом, если всякое общение между ними и нами исключено? Признаюсь, это для меня загадка. Обычно происходит это так: кто-нибудь из нас заходит узнать, не надо ли им чего; слушая их монотонное бормотанье, перемежающееся долгими паузами, некоторые из нас впадают вдруг в задумчивость, глядя в одну точку невидящим взглядом. А через некоторое время мы узнаем, что один из тех, кто был в тот день с нами, исчез. Совпадение? Возможно,
Море успокоилось, но держится настороже. Потемневшее, хотя и теплое, умиротворенное, оно заслоняет, охраняет нас. Когда оно тут, рядом, я как бы вновь обретаю первозданную чистоту. По ночам его волны без устали сотрясают дома, проникая через Восточные ворота, затем, пересекая весь-город, уходят через Западные ворота. Этими нескончаемыми ночами я научился лучше понимать море, и то хорошо.
Нафиса об этом знает, ее необъяснимая веселость, которой она и не скрывает, почему-то внушает мне тревогу. Выражение ее глаз, ее лица, то, каким тоном она разговаривает со мной, каждое ее движение говорят о сдержанной радости. Почему это должно внушать мне опасения? Мне хочется, чтобы она все время была рядом со мной, чтобы кольцо нерасторжимых уз сомкнулось вокруг меня там, средь прохлады холмов. Да и она сама, вопреки моим ожиданиям, проявляет странную снисходительность. Так откуда же этот страх, эти сомнения? Я не могу найти им оправдания, Вслушиваясь со страстным вниманием в ее слова, я не различаю их смысла, стараясь уловить только интонации, отыскивая знаки, которые могли бы хоть что-то прояснить для меня.
Она поднимает глаза, давая понять, что скоро собирается ложиться. Горло мое сжимается от волнения, мне с ужасающей ясностью открывается вдруг шаткость того, что нас связывает. Наши жесты, наши взгляды, движение мысли — все это так хрупко, зыбко, особенно во мраке этой душной, подстерегающей нас ночи, довольно любого пустяка, чтобы она поглотила нас. А снаружи море затаило дыхание, город распластался на нем, спит звериным сном.
Прежде чем лечь в постель, Нафиса снует туда-сюда. И этот легкий шорох напоминает мне о другом, всякий раз, как ее нет со мной, возникает то, другое. Другое ли? Может, это единое целое, взаимно заменяемо и дополняемое? Разобраться в этом очень трудно, вернее, просто невозможно. И все-таки я продолжаю гоняться за призраком, чье существование нельзя не признать, но еще более влечет меня мерцающая суть Нафисы, единственная и неповторимая. Реальная жизнь ускользает от меня, но бывают мгновения, когда я ощущаю чье-то присутствие, касание, слышу чей-то шепот, от меня требуется то безропотное повиновение, то неусыпная бдительность. Существует еще и другое, недоступное моему пониманию, и, глядя на нее, я, в сущности, не знаю, кто передо мной…
Ночь, не дарующая успокоения, ночь белая и черная, надежда, без конца возрождающаяся и исчезающая, изнуряющая… Заря никогда не встает над нами, и спастись мы можем, только потерпев полное поражение.
Я украдкой поглядываю на Нафису. Она ничего не говорит мне, и я ей ничего не говорю. Мне чудится, будто я вижу ее как бы на расстоянии, хотя на самом деле мог бы коснуться ее — стоит только руку протянуть. Я испытываю невыразимую муку. Но тут, как это иногда бывает с ней, она подходит ко мне — ибо она-то может приближаться ко мне, когда ей вздумается, а мне запрещено подходить к ней, — подходит и гладит меня по голове.
— Почему ты такой нелюдимый, ты нас не любишь?
Ничего не ответив, я закрываю глаза.
— Разве ты не любишь свою мать?
Она говорит со мной дружеским, ласковым тоном. Я открываю глаза и вижу, что она улыбается. В эту минуту я невыразимо счастлив, тревога отступает, чистая радость переполняет меня. Однако очарование, излучаемое ее лицом, проливает свет лишь на краткий миг, и я снова погружаюсь в ночь.
— Не следует поступать необдуманно. Надо знать, надо сначала понять. Ты молод. А это значит…
— Это не имеет значения.
— Не имеет значения? Для тебя!.. А для нас это имеет огромное значение. Ты еще молод.
— По нынешним временам этим никого не испугаешь, страшно другое.
Я стою, не двигаясь, сжав челюсти, и думаю про себя: «Самое ужасное не в этом. Почему это я молод?»
Я жду.
И вот наступает ночь, и мы идем за ними туда, где они их бросили. Матери, братья, сыновья — все помогают, заворачивают их в простыни; но когда понадобилось нести их, рук не хватило. Останавливаясь и непрестанно
— Твой отец…
— Что мой отец?
— Он не хотел. Он говорил: никакого шума.
— Но…
— Сейчас посмотрим, подожди немного.
— Чего ждать? Мне никто не нужен!
— А мать?
— Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Она? Ясно.
— Так чего же ждать?
Помолчав немного, я продолжаю:
— Поймите меня. Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Ладно, ступай.
Я вышел на волю из закопченной пещеры, и с небес спустились земля и уснувшие поля. Эти забытые вершины, где я вновь очутился, вдруг оживают: они движутся, раскачиваются, распрямляются, следуя бесхитростному, свободному ритму, и вряд ли можно испытать где-то еще такое ощущение полнейшего покоя. Я догадываюсь: это море связывает невидимой нитью Нафису со мной.
Я ухожу, вопрошая ночной сумрак, потревоженный шумом моих шагов. И чем дальше я иду навстречу невидимым просторам, тем явственнее проступает образ Нафисы. Последний мой шанс.
Огорченная моей замкнутостью, мать вздыхала:
— Печальный ребенок.
Потом забывала обо мне. В каком-то смысле ее нельзя было за это винить: жизнь наша протекала привольно среди полей, без всякого принуждения; должно быть, и я был довольно беззаботным ребенком, раз не тяготился окружающей меня пустотой. Живя в постоянном, пускай и невысказанном, страхе увидеть в один прекрасный день мир шиворот-навыворот, я никогда не играл. Один на один выдержать битву — вот что было для меня самым главным. Я упрямо сторонился мирного течения семейной жизни и, отвергая любое общество, скрывался в трудно доступных местах. Исследовав наш полуразрушенный замок, таивший множество укромных уголков, и смирившись с тем, что открывать больше нечего, я понял: столкновения с другими мне все равно не избежать… Вокруг меня в хаотическом беспорядке громоздились неодушевленные предметы, вещи, оказывавшие отчаянное сопротивление при малейшей попытке подчинить их своей воле, но мало того: те, другие, таившие еще большую опасность, преображались в них, не переставая при этом действовать; мне противостояли слова и жесты людей и застывшие, неподвижные лики вещей. Одного желания оказаться вне пределов их досягаемости было явно недостаточно, поэтому я хотел научиться умело прятаться, это стало первейшей моей заботой. Хотя, надо сказать, удовольствия мне это не доставляло: приходилось вести полную превратностей жизнь ради того лишь, чтобы организовать надежную оборону.
Родители предоставляли мне полную свободу распоряжаться своим временем, только бы я им не мешал. И им не приходилось жаловаться: покой их редко нарушался по моей вине. Я и сам был слишком занят собой. Всюду подозревая подвох, я неустанно держался настороже, неослабевающее недоверие стало для меня основным жизненным правилом. И порою я приближался к истине, природа которой была мне неведома, — она, как глубокая рана в сердце, причиняла боль, но вскоре ощущение это прошло.
Как-то вечером я вел нескончаемый бой со своими недругами, мысли мои порхали, вторя шелесту бесчисленных крыльев в небе. Я вслушивался в этот трепет, в это неясное волнение, со всех сторон подступавшее к нашему жилищу. Вдруг совсем близко послышался чей-то голос, кто-то звал меня. Я встал, дрожа всем телом. А тот подождал, прислушиваясь, и снова стал звать. В моей комнатке было окно, я подбежал к нему, стал вглядываться в гущу расстилающихся внизу садов, в даль небес. В доме нашем было много окон и дверей, он возвышался над сумрачными долинами, бескрайними просторами, куда ходить мне строго запрещалось; где-то там, прячась за линией зеленых холмов, находился город. А вокруг — никого и ничего.
Я решил подняться на террасу.
Взобравшись по бесконечной лестнице, зажатой между двух стен узкого прохода, я увидел бескрайний горизонт. Летний ясный вечер дышал покоем, в воздухе слышалось шуршание крыл, откуда-то доносились неясные отзвуки. Заскрипели ворота, я услыхал топот скотины, потом какое-то металлическое позвякиванье. Внутри дома царила обычная суматоха. И нигде ничего подозрительного. С какой поразительной быстротой земля вдруг начала погружаться во мрак, а звуки затихать! Я медлил на террасе, не зная, что делать, какое принять решение.