Кто сеет ветер
Шрифт:
На дворе типографии, длинного одноэтажного здания с кирпичным фундаментом, журналисты встретили Ярцева. Он помогал рабочим-печатникам ремонтировать и осваивать американскую ротационную машину, купленную издательством для новой газеты.
— Ну как, укротили заморского зверя? Справились? — спросил Гото, раскрывая перед моряком портсигар с папиросами.
Ярцев, отстранив дружески его руку, не спеша достал трубку. Лицо его было потно, устало и неулыбчиво. Рабочая синяя блуза и шаровары расцвечены типографскими красками.
— Двое суток возились с проклятой, пока наладили, —
Ярцев торопился домой. Ему хотелось скорее принять ванну, переодеться в чистое платье и навестить Эрну и Наля. Кроме того, сегодня же он ожидал ответ от Запольского. Узнав его адрес через справочное бюро, он написал большое и искреннее письмо, прося, в память общего прошлого, помочь ему получить разрешение на въезд в Советский Союз.
Дома Ярцев позвонил Эрне, но оказалось, что она вместе с братом уехала к Сумиэ. Письма в почтовом ящике не было тоже. Тогда Ярцев решил поехать к Запольскому и объясниться с ним лично.
Привратник открыл калитку не сразу. В эти тревожные дни она была заперта на замок даже днем, во избежание «случайных» неприятностей со стороны японских фашистов.
В кабинете Запольского, — то ли от заваленного книгами и газетами большого письменного стола, то ли от стоящей на нем деревянной чернильницы с медвежатами и медведицей, похожими на сибирских, — на Ярцева вдруг пахнуло запахом хвои, тайги и кедровых шишек. Далекими, полузабытыми воспоминаниями детства и юности!
Он посмотрел в упор на Запольского, пожал сильно и коротко его руку и сел на стул.
— Получил мою исповедь?
— Да. Вчера утром.
— Ну и как?… Можешь помочь мне?… Веришь, что я не враг своей родине?
Запольский с трудом поборол желание отвести глаза в сторону. Еще недавно он чувствовал в себе твердость и правоту говорить обо всем открыто и резко. Но вот теперь, когда он увидел перед собой на расстоянии метра знакомое постаревшее лицо друга, с которым когда-то переправлял сучанским шахтерам оружие и шел вместе на смерть, связанный рука об руку обледенелой веревкой, говорить напрямик было трудно. Жалость брала свое.
— Ничего не получится с твоим делом, — ответил он омраченно. — Откажут тебе. И будут правы. Сам виноват во всем.
— Не доверяешь? — спросил Ярцев тихо.
— Да, ручаться не буду. Нет оснований.
— Что же… считаешь меня фашистом?
На мгновение ему стало вдруг снова страшно людей, как это бывало порою в детстве, когда его простодушные, неокрепшие желания грубо ломались чужой волей. Взгляд его неотрывно следил за лицом Запольского. Тот молча достал из кармана цветистую папиросную коробочку с видом Кремля, раскрыл ее, положил перед гостем и торопливо закурил, видимо тяготясь предстоящей беседой.
— Такое время, браток, — сказал он раздельно. — Настороже надо быть. Нельзя давать волю сердцу. Сам знаешь, сколько разных гиен, шакалов- предателей и шпионов — бродит вокруг нашей партий и великой страны, выглядывая, где бы можно было напакостить, повредить, облаять… Скажу прямо тебе: кабы не были наши руки тогда, около Шкотова, связаны вместе смертной веревкой, не стал бы я даже и разговаривать с тобой. Плохое ты дело сделал. Революционную законность нарушил. Офицера-карателя больше товарищей пожалел. И вдобавок еще за границу сбежал… Правильно определил тебя тогда Павел перебежчиком и изменником революции. Нельзя во время борьбы доверять сердцу и жалости больше, чем голосу разума. Партия нас не этому учит.
Ярцев молчал, вдыхая глоток за глотком крепкий и сладкий дым папиросы. Он сознавал, что возражать, собственно, нечего. Запольский был прав. Честнее и проще всего было бы встать и уйти, не мучая ни себя, ни бывшего друга зазорной и бесполезной дискуссией. Но мысль уже подбирала доводы самозащиты, искала слова возражения, оправдания. Пылкое сердце хотело отстаивать свое право на жизнь, на любовь, на родину… Пусть он, Константин Ярцев, виновен, но он заслуживает снисхождения. Он никогда, за все эти годы изгнания, не шел против трудящихся, не вредил родине. Все его преступление перед Россией и революцией вызвано простым человеческим состраданием к врагу…
— Но ты же знаешь, старик, какого я пожалел врага!.. Мое сострадание превратило хищника в человека; из офицера карательного отряда сделало передового бойца Красной Армии, защитника Страны Советов!
— Погоди, погоди!… Откуда ты это можешь знать? — Перебил сурово Запольский.
— Но я же рассказывал тебе. В советских газетах было — и портрет и фамилия! Можешь у Павла, наконец, справиться. Они же теперь оба в Москве работают.
Ладонь Запольского нервно заерзала по лакированной ручке кресла. Темные не постаревшие брови надвинулись на глаза мохнатыми бугорками, точно стараясь прикрыть их от острого взгляда Ярцева. Полузатухшая папироса дрожала в пальцах, как на ветру, осыпаясь на паркет пола голубым пеплом.
— Ты их, брат, в одну кучу не смешивай! — сказал Запольский медленно и серьезно и даже как будто со скрытым гневом. — От правды не убежишь!.. Павел Деньшин написал мне подробно все… Не человека ты пожалел тогда, а гадюку, змею! Этот красавчик каратель, пробравшийся через тебя к партизанам, а затем в Красную Армию, разоблачен теперь как старый шпион японской разведки!
— Постой!.. Что ты городишь? Не может этого быть!.. Ведь ты же сам, наверное, читал в позапрошлом году о награждении его…
— Лещак теперь пусть читает о нем, а не я! — хлопнул Запольский с размаху кулаком по столу и, выдвинув боковой ящик, достал оттуда письмо. — Актер он и сволочь!.. И переход его к партизанам, и служба в армии, и большевистский партийный билет — все оказалось ложью, игрой, смелым и хитрым маневром классового врага!.. Он не плохой психолог. Он и тогда играл великолепно: перед ревтрибуналом, перед крестьянами, перед тобой.
— Не может быть! Если японцы купили его, то уже после, а не тогда, не во время гражданской войны! — воскликнул Ярцев, теряя все свое внешнее хладнокровие. — Я же вижу его глаза, как сейчас. И эту улыбку!.. Нет, нет, Филипп, он был тогда искренен. Человек не может так лгать!