Кто там стучится в дверь?
Шрифт:
Он не имеет права останавливаться, раздумывать, сомневаться, он не имеет права повернуть назад, чтобы помочь друзьям — он не знает, что с ними, живы или нет, он не имеет права сейчас думать об этом. У него высший долг — он несет на клочке бумаги несколько слов. Тот обрывок в нагрудном кармане давно размок и расползся, должно быть. Но Пантелеев хорошо помнит каждое слово, услышанное от Канделаки и записанное в темноте. От того, вовремя ли он донесет их, зависит жизнь многих, быть может, зависит успех военной операции. Он не имеет права поступить так, как подсказывает ему все его существо — там Вероника, и Евграф тоже,
Все ближе земля — и вот уже под ногой гладкие скользкие камни. Балансируя руками, Пантелеев вышел на берег. Оглянулся. Провел ладонями сверху вниз по рубашке и брюкам, отжимая их, а на ботинки тратить времени не стал, сделал пару глубоких вздохов и побежал в сторону реденького леска.
А те двое, что остались на правом берегу, доползли до обрыва и снова услышали гул приближавшегося самолета.
Вероника услышала:
— К иве, быстро, как можешь! Ползком.
— Быстро не могу, Евграф!
— Нам лучше спрятаться в разных местах. Я смогу отвлечь его... в случае чего.
— Не надо в разных, Гранюшка.
Раздалась пулеметная дробь. Евграф закрыл Веронику своим телом, они напряженно замерли. Летчик пролетел над перевернутой машиной, прошил ее еще раз и, набрав высоту, скрылся.
Они не шевелились.
— Что с ногой? Дай посмотрю.
— Не беспокойся. Все хорошо. Подождем еще немного и поплывем.
— Не боишься?
— Нет, что ты, я хорошо плаваю.
— А нога?
— Ничего, ничего, ходить больно. Поплыву.
Евграф плыл на спине, всматривался в небо. Первым ступил на казавшийся таким далеким берег. Протянул руку Веронике. Добрались до леска, отвернулись друг от друга. Выжали одежду. Вероника не могла унять мелкую противную дрожь.
— Гранюшка, родной, ведь тот осколок мог попасть в тебя... или в меня. Понимаешь? Судьба сохранила нас. Чтобы мы были как вот сейчас... Это нам в награду за все, что было, и за все, что будет.
Он первый раз видел так близко ее лицо, первый раз ощущал на щеке прикосновение ее волос, первый раз слышал ее дыхание.
И вдруг разом исчезли куда-то все запахи, все цвета, все шумы на свете, как исчез, растворился в воздухе гул самолета; на смену пришла первозданная тишина...
Исчезли все звуки. Кроме звуков далеких шагов. Кто-то спешил. Бежал, низко пригнувшись, с санитарной сумкой через плечо и автоматом в правой руке.
«Если кто-то из них ранен, они могут быть недалеко». Пантелеев оглянулся и быстрым шагом бросился к деревцам над ручьем. Вполз на небольшой холм, откуда хорошо просматривался берег. И закусил губу, чтобы не вскрикнуть, не выдать себя.
Как же он мог верить ей? Как мог любить ее?
Значит, все ему только казалось, значит, и ее дружелюбие и ее привязанность существовали только в его воображении, в воображении двадцатишестилетнего разведчика, считавшего до сей поры, что он может распознавать людей, свойства их характера, их наклонности и привязанности. Значит, все это было ненастоящим.
До его слуха, способного отсеять все постороннее, все существующие в мире звуки, чтобы поймать только ее голос, донеслось:
— Граня, родной мой!
Пантелеев закрыл глаза и застонал. Он словно прощался с миром, который сам себе создал, прощался с Вероникой, с Евграфом... Сейчас он встанет, нет, не встанет?, оползет с холма и побежит что есть силы и, когда кончит бежать, станет другим человеком, начнет понимать меру вещей и то, что было скрыто от его взора раньше. Он полз, хватаясь рукой за траву, кровавя пальцы о землю, все дальше, дальше, чтобы не увидели, не услышали, он рад был бы ползти так, кровавя руки, на край земли от самого себя. Пока не встретил серого от горя Канделаки.
«Поздравляю вас, Евграф Песковский», — сказал мне командир партизанского отряда и обнял так, что слегка хрустнули мои кости.
Вечером в отряде устроили пир для ограниченного круга лиц по поводу нашего возвращения. На столе была картошка в мундире, колбаса, сухари, бутыль спирту. Мне осталось провести в лагере несколько ночей.
...Вижу сны, похожие один на другой... Примож Чобан висит на веревке, привязанной к решетке. На третьем, а может быть, на тринадцатом этаже. Из-за решетки высовывается рука. Кто-то хочет удержать, подтащить наверх Чобана. В него больше не стреляют. Канделаки кричит мне: разве ты не видишь, вон тот самый полицай? А может быть, это не Канделаки, а кто-то другой? Я медленно целюсь в охранника, поднявшего тревогу. Он падает, раскинув руки. Обычно во сне я беспомощен, ничего у меня не получается. А тут кто-то падает от моего выстрела. Может быть, это не сон? У Пантелеева и Бондаренко автоматы. Они бьют с крыши. Но я им не завидую. У меня хорошо пристрелянный револьвер. Я целюсь снова, и второй падает солдат! Так было... А Примож висит на веревке и смотрит на меня большими белыми глазами.
Я не хочу больше видеть этот сон. Мне надо немного отдохнуть. Привыкнуть жить по-новому — среди своих. Не обдумывать каждое слово. Научиться снова быть самим собой. И еще — научиться спать. Мне не нужно успокоительных таблеток. Увидеться бы с мамой. И хотя бы день провести в Москве, рядом с которой был в ноябре сорок первого. И лишь одну ночь переночевать в том самом рыбачьем домике у Круглого озера близ Лобни, где ночевал когда-то. Вот как далеко унесла фантазия.
Я зажег ночник и до рассвета читал московские газеты. Читал жадно, даже передовые, на которые раньше не обращал внимания.
Я среди своих, среди своих, среди своих! В партизанском лагере! И рядом — Вероника!»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ПЯТЫЙ ЧАС УТРА
Генерал-лейтенант Овчинников подошел к карте, на которой двумя тонкими лентами — синей и красной, — соединенными с флажками, были обозначены прошлогодняя и нынешняя линии фронта.
Ему доставляло удовольствие переставлять флажки и видеть, как удаляется все дальше и дальше от Волги красная линия. Иногда он не удерживался и, когда оставался один, прикладывал пятерню к карте, знал, что между кончиками большого пальца и мизинца двадцать два сантиметра... знал, сколько это отвоеванных километров. И представлял примерно, сколько это погибших солдат и офицеров. И сколько это детей без отцов, и сколько не появившихся детей, и сколько не родившихся внуков, и сколько невест без женихов через год, через десять, двадцать лет?