Кукла и комедиант (сборник)
Шрифт:
— Не хочу! — кричу я. — Не хочу!
Придис поворачивается ко мне:
— Ты чего колобродишь, упился, видно! — И с опаской вглядывается в меня. Я дрожу, держу его за руку, сердце колотится, как колотушка, голова как гранитная глыба. Я бормочу:
— Сон видел… Приедкална…
Придис недоуменно:
— Он же давно помер. Как можно во сне видеть, когда в жизни не видывал, даже в доме его не бывал?
Я и потом никогда там не бывал. Только поблизости, когда мы с Придисом уже партизанили. Да, я взялся за оружие, тогда это получилось как-то просто, а может, и не так уж просто. Из волости опять прислали повестку явиться на медицинскую проверку, и я знал, что решать будет уже не прежний врач — работала уже целая комиссия, сплошь из военных. Густ тебя спрячет, сказал Клигис, но Придис сделал недоверчивое лицо. Зента, вот
— Товарищ комиссар, — начал Придис и покрутил купленным в Риге пистолетом (он ведь знал, что из-за нехватки оружия невооруженных в партизаны не берут, но зато совсем не знал ни настоящей должности Сергей Васильича, ни его воинского звания), — а нам нельзя вдвоем обойтись одной этой штукой? Пока что…
Глаза у Сергей Васильича на редкость суровые. Он спросил даже не Придиса, а меня:
— Решился?
— Да, — ответил я. — Похоже, что другого пути нет.
— Ладно. Оружие тебе я дам. И знаешь, что это за оружие?
Откуда мне было знать.
— Когда-то оно было того погибшего товарища, от которого ты передал сообщение.
Уже позднее я понял, какое значение придавал этому факту сам Сергей Васильич.
Наш отряд засел у шоссе, в конце дороги к «Приедкалнам». Немецкие транспорты пошли сразу же, как только дороги после распутицы подсохли, и Сергей Васильич сказал, что с этими перевозками пора кончать. Мы были хорошо вооружены и готовились к серьезному бою. Не словами, а пулями. Для нас с Придисом это была первая настоящая перестрелка.
— Смерть оккупантам! — сказал Сергей Васильич, но мы с Придисом не были так свирепо настроены. Не каждый, кто может убивать, — солдат, и не каждый солдат думает — только бы убивать.
Наверное, и сам Сергей Васильич не понимал эту воинственную фразу так уж буквально, а поднимал ею наш боевой дух. Борьба будет яростная, и наша кровь польется обильно, и тех и других смерть покосит дай бог! На лицах некоторых товарищей я видел напряженность, граничащую со страхом. Когда затрещат выстрелы, тогда уже не подумаешь, сейчас самое время ждать и думать. И Сергей Васильич считал своим долгом направить наши раздумья в нужном направлении, чтобы они были нацелены по-воински. Приказывать он, понятно, мог только нам, смерть ему уж никак не подчинялась. И все же его присутствие рождало чувство какой-то надежности. Трудно, конечно, объяснить, но в гнетущие минуты ожидания его неиссякаемая воинственность действовала убедительнее, чем все наше надежное партизанское укрытие. Оно дало мне слова и оружие, но не уверенность. Сергей Васильич был как будто весь направлен наружу — громкий голос, движения, действия… А может быть, все это воздействовало и вовнутрь? Подбадривая партизан, он подбадривал и себя? Яркое полуденное солнце, темная стена леса, по обе стороны дороги, которая, как по линейке, вонзалась в горизонт, и мы лежим, припали к земле, срослись с лесом. Была еще роса, одежда вся промокла, но шея у меня взмокла только от пота. Неужели Сергей Васильич, такой неустрашимый и цельный, так выглядит? Я не сомневался, что в нужный момент он первый кинется под пули — «Ура-а-а! За Родину, за Сталина!» — чтобы поднять остальных. А если падет, это что, сознательное самопожертвование или инерция? Старые партизаны божились, что в смертную минуту с людьми случается всякое. Даже обделаться могут. А он? Я это к тому, что сам-то я смертельно боялся именно чего-то постыдного. Не может быть, чтобы со всеми так…
Что в нем такое есть, в этом человеке? Мало я его знал и не мог проникнуть в него по-настоящему. Это-то я знал, что никогда и никому он не давал ни на столько вот усомниться в личностях и принципах, которые ему казались святыми. А вот есть ли у него какие-то сомнения, этого никто не знал. Не похоже, чтобы жизнь для него была четко разлинованным бухгалтерским балансом, нет, не казался он таким ограниченным…
Мы заминировали шоссе, готовые к схватке, и стали ждать. Придис считал, что удаче нравится дразнить охотника. Он по опыту знал: идешь в лес без ружья, серны у тебя чуть не из рук едят, а если при тебе ружье — самые изведанные места вдруг пустыми оказываются. Стало быть, и сегодня улова не будет.
И все же Придис ошибся. Сразу же подошла большая колонна. Рев дизелей все нарастал, — казалось, движется целая танковая армада. Какое-то необычное возбуждение. Взрыв. Большой кузов вздыбился и повалился. В первый момент я выстрелов
— Опупел! — взревел он.
Пули еще визжали, но бой уже подходил к концу. Бежали все оставшиеся в живых немцы, с треском горели грузовики, время от времени слышались взрывы, стоны, ругань, вопли. А у меня из головы не выходила канава, в которую свалилось обмякшее тело. Я не пошел в ту сторону, но несколько ночей мне не давало покоя кошмарное воспоминание.
Настроение в отряде поднялось. Было объявлено число погибших, захваченных трофеев, поврежденных дизелей — полдюжины. А я несколько дней думал о совсем других вещах. Я видел не грузовики, а детские коляски на дорожках Верманского парка, мальчишеские игрушки: барабаны, трубы, картонные каски, жестяные сабли, револьверы, стреляющие пробками, заводные танки… «Эй, ребята, давайте в войну, кто будет генералом?» А потом пыльные дороги чужой страны, пули и смерть.
В «Клигисы» мне довелось завернуть в конце июля. Здесь мы чувствовали себя, как в своем царстве. В воздухе чувствовались большие перемены, и сюда уже дошли известия о стремительном ослаблении сил Германии, о покушении на фюрера. Клигис уже не сдавал в волость поставки, а все отдавал партизанам, вот и теперь нас навьючили изрядными узлами. Хозяина нигде не было. Хозяйка рассказала, что редко дома появляется — ночует в сенном сарае с той поры, когда в дом ввалились солдаты. Это были латыши «в страшной одеже», с мертвыми головами на шапках; начальник, молодой, долговязый, нахальный парень, требовал подать ему сюда Улдиса Осиса. Клигис дивился — впервые такое имя слышит. Начальник поглядел-поглядел, вгляделся в сердитый глаз хозяина и сказал, что и он впервые видит такую похабную морду. Да уж верно ли, что Клигис латыш? Латыш, ответил хозяин. Стало быть, латгальскими блохами да русскими вшами оброс, заорал он, остальные заржали. На вопрос, почему он не сдает в волость полагающиеся поставки, Клигис пожаловался, что земля тощая, ни навоза, ни удобрений нигде не достать, сами на одном хлебе перебиваются. Начальник пригрозил, что на обратном пути заглянет к нему в клеть — какой там навоз оставили бандиты. Самого хозяина обвяжет веревкой и протащит через трубу, чтобы красноту с него ободрать. Понятно, что после таких «Милых» посулов Клигис поторопился скрыться из дому.
— Значит, в волости кто-то интересуется тобой, — сказал Сергей Васильич. Очевидно, этим командиром с мертвой головой был Талис. Это было видно по его манере изъясняться. Чего оберштурмфюреру СД Осису надо от меня? Наши пути никогда не шли вместе, и лучше, чтобы они больше не скрещивались.
То лето напоминало вихрь, сломивший много зеленых вершин, но все же оно несло освежающий воздух, несло надежду. И пусть меня кто-нибудь предостерегал бы — не очень-то надейся, не будь очень наивным! Я все равно хотел надеяться. Я не думал о том, что роковая пуля сваливает солдата с оборванным боевым возгласом, что коса валится на цветущий луг, а косарь на скошенный валок, что жизнь поэта обрывается на запятой, а пекарь сникает на черенок хлебной лопаты. Смейся, паяц… смейся! И все равно это грозное лето было прекрасно…
21
Улдис прав, признает Янис Смилтниек, грозное, прекрасное, беспощадное было то лето. Обжигаемые солнцем улицы Риги становились все безлюднее, по Гертрудинской улице словно мор прошел. Булыжник раскален, как печь в преисподней, и на восточном склоне небосвода сгущается гроза. Когда Янис последний раз получил возможность выбраться из города, он за один день прочистил легкие, наполнил кровь дыханием леса, полей, широкого неба. Лето в самой поре, жнецы вышли на нивы, еще пахнут поздние цветы, речные омуты манят теплой водой, белыми кувшинками. Но тень смерти нависла над всей этой красотой, давила грудь.