Кукла и комедиант (сборник)
Шрифт:
Ницше, который провозгласил это, сам никогда не убивал, но те, кто пережевывал его цитату, стояли заедино с безжалостной, бездушной силой. Разве думалось, что слова могут стать палаческим топором? Кто же виноват? Тот, кто провозглашал, или те, кто делал, и понимали ли они, что именно провозглашается, оправдывали ли это, верили в это?
Снова в памяти прозвучали слова отца: «Слишком много человекоподобного навоза расползлось по земле, его надо зарыть, в земле он полезнее, пусть питает корни трав. Человечность, гражданственность, истина, законность, между нами, не для недочеловеков, их надо уничтожать, и чем больше, тем лучше».
Кем же по-настоящему был оберштурмфюрер СД Осис — в моей памяти и в действительности? Который из этих двоих настоящий: покорный силе каратель или служащий идее солдат? Разве на заре человечества не вырывали и не съедали кровоточащее
Кару:
— Осторожней, твой ферзь погибнет!
Действительно, черный ферзь стоит под угрозой двойного удара.
Тут же, на расстоянии плевка, болбочет другой оберштурмфюрер, офицер СС, он только что бросил презрительное замечание о войсках СД. Он же настоящий солдат, герой, он сражался за место для Латвии в новой Европе Гитлера. Ей-богу, цинизм Кару куда приятнее цветистого гребня на картонном солдатике.
Я спросил:
— А за что тебя судили коммунисты? Ведь ты же был рабочий?
— Слишком много зарабатывал, в ресторане пропивал. В нашем городе имелось только одно такое место, где можно было гульнуть, и это заметили. По пьянке наболтал что-то… — Наш разговор идет на немецком, и Кару заканчивает изречением: — «Im Becher ertrinken mehr als im Meer» [11] .
11
«В кружке тонет больше, чем в море» (нем.).
«Im Becher»! II мы тогда заглядывали в кубок… Это был кубок жизни и смерти, когда мы три дня дрались с немецким батальоном; горький кубок, когда кончаются силы и боеприпасы. В полночь командир приказал Густу, мне и Придису до утра доставить припасы из укрытия в «Налимах». Остальные могли хоть час-другой испить из кубка сна, а мы рысцой кинулись в хорошо знакомое место, выбившиеся из сил, настороженные, каждую минуту рискуя наткнуться на засаду. Наперегонки со смертью, на обратном пути будем еще навьючены, еще побредем, а короткая летняя ночь куда быстрее нас пробивается через заросли. И вот, сопя и отдуваясь, мы возвращаемся. Черт, там, где земля становится тяжелой, неровной, мы прямо как прилипаем к ней, путаемся, как в силках. В глазах рябило от усталости и натуги, они даже не различили вынырнувший из темноты немецкий патруль, и мы столкнулись с фрицами лоб в лоб, в буквальном смысле этого выражения. Выстрелить уже никто не успел, ни те, ни другие, мы даже звука не проронили, а кинулись друг на друга и впились когтями и зубами; я действовал приемами, усвоенными в свое время в драках на Гризинькалне. Придис бил наотмашь, по-деревенски. Густ валил патронным ящиком по прикрытым касками головам, и две арийские души, не успев сообразить, что тут на земле стряслось, быстро переселились в Валгалву. Оставив бездыханными двух гитлеровских завоевателей, мы взвалили свой груз и потащились дальше. Густ, назначенный старшим в нашей троице, нагрузился больше всех, я поражался его силе; ко всему он еще прихватил оружие убитых фрицев и сам сорвал «фельдфляши». Этим мы не интересовались, опасаясь, что вот-вот начнется огонь преследователей, но когда добрались до знакомого сенного сарая на лесном покосе и почувствовали себя почти в надежном месте, на минуту устроившись перевести дух, «откинув лапы» (мне казалось, что я уже никогда не смогу встать на ноги), Густ тут же попробовал содержимое фляги. Бог ты мой! Ароматный, награбленный во Франции коньяк! Стимулятор в самый подходящий момент. Если груз на себя Густ взвалил самый тяжелый, то содержимое фляги честно разделил на троих, до последней капельки. Настроение у нас сразу подпрыгнуло, но тут же в голову ударил дикий хмель. Мы же почти трое суток ничего не ели, почти совсем не спали… Ах, как бы я спал и спал, но по лугу уже разливался рассвет, надо было торопиться, товарищи ждали. Густ размяк, стал неуклюже добрый, видно было, что он испытывает почти то же, что и я, стал даже как-то дружелюбнее ко мне, — наверное, эти тяжелые дни и недавняя стычка сблизили нас. Встав за нуждой к углу сарая, он ткнул в меня через плечо пальцем и сказал:
— А из тебя, глиста долговязая, может, еще и человек станет.
Я вдруг разозлился, наверное, виновато было «im Becher», и выпалил в ответ:
— А вот твоя бычья душа человеческой станет?
Густа это задело, он свирепо переминался на месте.
— Ишь, рижский гусь. Все ему смешочки… Умник! Этого я тебе не забуду…
Еще
А Густ с той ночи глядел на меня еще угрюмее.
Кару:
— Сейчас, мой миленький дружок, сейчас твой король будет в ловушке!
Ловушка захлопывается, когда ты совсем этого не ожидаешь. Кто мог это предвидеть в тот день, когда я шел по улицам Риги, дышал ноябрьским свежим, бодрящим воздухом и с любопытством глазел по сторонам? Вот ты какой, любимый мой город! Я знаю тебя, ты знаешь меня. Хоть и разрушенная, но все та же чудесная Рига. И я будто вновь возродился. Позади последний бой, ранение, госпиталь, предупредительные сестры, с которыми я объяснялся больше на бумаге, потому что только еще начинал калечить русский язык. Впереди новая жизнь с новыми надеждами, а может быть, снова пули и страх смерти — сила Гитлера еще не сломлена, в Курземе еще свирепо сопротивлялись. Что там в будущем, поди знай, пока что надо зайти узнать свои права, свои обязанности, а потом можно завернуть ненадолго к Янису, Лаймдоте. Уж они-то сидят на месте, они не дадут увлечь себя куда-то, угнать или сломить. Я был усталый, невыспавшийся, голодный, но в сумке было немного съестного, так что я не огорчался долгим ожиданием в приемной, перекусил и вздремнул. Прошло несколько часов, когда я призадумался — другие пришли после меня, а уже давно все выяснили. Или раненому партизану хотят какие-то почести оказать? Но тут за мной пришли, и я увидел, что всевышний комедиант снова выкинул коленце.
«Говори все начистоту, остальные бандиты из вашей СД уже все выложили. У нас документы и показания есть… Все про вас, господа Осисы, знаем… (Я тебе не товарищ, я тебе гражданин следователь.) Когда последний раз виделся с отцом? С какой целью тебя заслали к партизанам? С какой целью сюда прибыл? Говори, если не хочешь неприятностей!..»
«Советского человека нельзя бить!»
«А ты не советский человек, ты гад!»
Кару:
— Мат!
Да, мат. Грохотал салют победы, полоскались победные флаги, гремел марш на победном параде… Мат был побежденным. Почему же заматовали меня? Пятнадцать лет. А где же судьи, свидетели, защита, вещественные доказательства, права подсудимого? Вместо всего этого крохотный листок с количеством лет. Почему именно пятнадцать, а не десять, не пять? Цыган сказал: «Радуйся, что не сто, как бы ты их отсидел?»
— Переиграем!
Нет, братец, шалишь, мат! Какое там переиграем, сиди в своей верше, бейся там, можешь молчать, можешь индюком болты болтать — все равно…
В то лето, когда я явился в «Клигисы», Лелле было одиннадцать лет. И вот ей уже шестнадцать, сельская девушка, как зеленая ветка, как трава росистым утром, когда далеко разносится звяканье бруска о косу. Округлые руки и ноги, встрепанные волосы, полная охапка венков и трав в подоле. Она приветствовала звонким смехом восход солнца и до тех пор звенела и смеялась, пока не подняла с постели младшую сестру, отца и мать, которая выглядела еще старее, чем пять лет назад. Круг замкнулся, сломать его уже нельзя.
Ильза сейчас же:
— Улдис, расскажи сказку!
Для нас накрывают стол — сыр, молоко, лепешки, предлагают и пива, но мы от всего отказываемся. Мы пьяны усталостью от Ивановой ночи, от свежести природы. Только теперь я понимаю, как я истосковался именно по «Клигисам» — по этим замшелым крышам, запущенному яблоневому саду, придорожным дубам и зубчатой стене леса. Мы здесь, как на светло-зеленом блюде за стенами темно-зеленой хвои: кочет ублажает своих квочек, на заборе красуется сизоворонка, а вокруг снует с самыми свежими новостями сорока. Все как в то лето, только куда радостнее: одна Лелле внесла столько веселья, что с лихвой хватает на нас всех, да еще Ильза вторит ей своим задорным визгом… Она и сама не может сказать, отчего такая взбалмошная, из-за чего так смеется. Бабушки больше нет, меня донимают расспросами хозяин с хозяйкой, я, в свою очередь, стараюсь узнать, что нового в «Клигисах», и уже знаю, что мне хочется услышать — ничего не изменилось, ничто не изменится, здесь время стоит на месте, можно вернуться и все будет таким же мирным, как было.
Но слышу я совсем другое. Я понимаю, что Придис по каким-то там причинам многое от меня скрыл, а Клигису и в голову это не приходит. Мы нарушили лесной покой, и зеленая чащоба уже не хочет успокаиваться: там скрываются люди с оружием; наверное, есть и такие, кто их поддерживает и кормит, без этого сколько можно продержаться под еловыми ветками. Клигису, как человеку, известному поддержкой красных партизан, доверяли, и все равно как-то ночью усадьбу окружили возглавляемые Густом истребители. В волости нападали на советских активистов, стреляли в парторга, где-то что-то горело, где-то дотлевало. Покоя не было нигде, и в «Клигисах» тоже. В тот же день я сбежал оттуда — здесь казалось опаснее, чем на забитом машинами шоссе. Лелле еще осталась на несколько дней, я один сел на велосипед.