Куколка
Шрифт:
— Будьте любезны, принесите мне машинку. Да, игрушечную машинку. Ту, которую сейчас укладывает спать Джессика. Или нет, лучше не надо. Оставайтесь на месте. Я пришлю Эдама.
Банкир коснулся другого сенсора. Пальцы Луки Шармаля пробежались по ряду нижних голо-клавиш: быстро, очень быстро, отдавая неслышный приказ. Спустя минуту в комнату с детьми вошел стройный, элегантный голем, одетый в костюм от Танелли. Масса щеголей-натуралов не спала ночами, мечтая о таком костюме.
— Джессика, дай дяде Эдаму машинку! — спел он глубоким тенором, присаживаясь
— Кука! — поправила девочка.
Мальчик не обратил на голема никакого внимания. Лицо ребенка мало-помалу теряло сходство с маской. Из глаз ушло чудовищное напряжение, пальцы оставили пол в покое.
— Сынка!
Кудрявый сообщил это комнате и миру с гордостью человека, закончившего труд всей жизни. Девочка уставилась на пол возле ноги брата, как если бы желала прочесть написанное им. Жидкое стекло на миг пролилось и в ее взгляд. Но почти сразу все пришло в норму.
Впрочем, что считать нормой для гематров — это еще большой вопрос.
— Сынка! — согласилась девочка.
И без возражений отдала машинку голему.
— Спасибо, Джессика! — спел голем. — Спасибо, Давид! Всего доброго, матушка Нья!
Вскоре, когда дети уже дружно отламывали ручки и ножки Капитану Галактике, а няня вернулась к прерванному вязанию, Лука Шармаль взял машинку у голема, кивком головы отослал слугу прочь — и вынул из ящика стола маркер с листком графопласта. Чуть задумавшись, банкир одним движением изобразил на листе сложную композицию из трех знаков: двух букв и одной цифры. Все знаки были связаны между собой тонкими пунктирами.
Если бы пальцы кудрявого ангелочка Давида могли оставлять следы на ковролине, в детской комнате на полу осталось бы изображение именно этой композиции.
Взяв маникюрные ножницы, банкир вырезал рисунок. С обратной стороны маркера находился клеевой стержень. Смазав клеем полоску бумаги, Шармаль-старший прилепил ее на машинку и стал ждать.
Ничего не произошло.
Банкир улыбнулся. Проклятье, Лючано был уверен, что лицо Луки Шармаля не изменилось ни на йоту! — и тем не менее готов был дать голову на отсечение, что банкир улыбается. Отклеив бумажку, Шармаль завершил композицию, добавив четвертый знак — если букву, то неизвестного алфавита, а если цифру, то Лючано не знал, какое число она обозначает.
Машинка вздрогнула, когда гематрица вернулась к ней на капот.
И поехала по столу кругами.
— Наши, — сказал Лука Шармаль.
За его спиной на стене висел старомодный, плоский и черно-белый портрет Эмилии Дидье, в девичестве — Шармаль. Угол портрета наискось пересекала траурная лента.
— Наши, Эми. Ты не солгала мне.
Банкир подумал и поправился:
— Мои.
Это «мои…», торжество не чувств, но логики, сухое и питательное, как пищевой концентрат, преследовало Лючано до самого пробуждения.
Глава четвертая
Клоуны на арене
— Откройте!
Волшебный ящик смялся в жестяной блин, словно мобиль, списанный в утиль, под грави-прессом. Нити перепутались, пучки втянулись в зыбкое тело сна, прячась под костяным панцирем; в отличие от черепахи, сон удирал со всех ног, сипя чахоточными легкими.
Дико болела голова.
— Борготта! Я не знаю, что с вами сделаю!
«А если не знаешь, — подсказал издалека рассудительный маэстро Карл, — то и нечего разоряться. Пойди, пораскинь умишком, выясни и уж после ори под дверью…»
— Борготта! У вас арена! Через десять минут!
У нас арена, вяло подумал Лючано. Вот ведь какие дела. А мы пришли от Юлии, не раздеваясь, плюхнулись на кровать, забили на арену большой-большой кронштейн и задрыхли, как опытный солдат перед боем. Что-то многовато мы спим в последнее время. И ночью, и днем. Бездельничаем, а спим, будто землю лопатим с рассвета до заката…
— Немедленно! Ну, ты у меня…
— Войдите!
Голосовой привод сработал, открыв внешний доступ в номер. Миг спустя Лючано пожалел о своем гостеприимстве: его подняло с кровати, покрутило в воздухе и чувствительно приложило об стену, между выходом на балкон и аркой, ведущей в кухоньку.
— Сукин сын! Он тут бока давит…
Жоржа, охваченного бешенством, Лючано раньше не видел. Да что там видел! — вообразить не мог, что ланиста, живое воплощение апатии, иронии и сибаритства, однажды превратится в хищную птицу. Тонкие пальцы вцепились в рубашку так, что трещала ткань. Глаза пылали двумя угольками. Тощие, слабые на вид руки трясли добычу, рискуя сломать Тарталье позвоночник. Рот изрыгал брань, окутанную сигарным духом.
— Мерзавец! Карцера захотел?
— Умыться бы, — робко предложил Лючано.
— Кровью умоешься! — кто бы сомневался, что ланиста в случае чего способен исполнить обещание. — Бегом за мной! На арену!
Странное дело: голова перестала болеть. Совсем. Как если бы ее отрубили. На ходу заправляя рубашку в брюки, приглаживая остатки волос, вставшие от такого пробуждения дыбом, Лючано еле поспевал за ланистой, несшимся по гладиаторию резвей аэроглиссера. Складывалось впечатление, что Жоржу позарез надо втолкнуть новенького семилибертуса на арену в положенный час, а там хоть трава не расти.
— Не отставать! Чтоб ты сдох, Борготта! Шесть минут до арены…
«Опоздаем — убьет. Честное слово, убьет. Он псих, маньяк!»
«Всех убьют, — прокомментировал Добряк Гишер, человек циничный и доброжелательный. — Рано или поздно. Главное, дружок, будут ли тебя мучить перед смертью. Вот в чем вопрос!»
Мысли, совершив под влиянием Гишера неописуемый кульбит, перескочили от бешеного Жоржа к записке юных гематров. Проклятье, они рехнулись, эти дети! Кому взбредет в голову на вас покушаться, дурачки? Юлии? Нарочно выкупила, чтобы прикончить, не торопясь? Или речь об опасном эксперименте с вероятным смертельным исходом? Нет, слишком ценный материал, чтобы разбрасываться… Гай? Продал двух рабов и потом так огорчился, что решил: «Не доставайтесь вы никому!»?