Купно за едино!
Шрифт:
— Будет, — прервал дьяка князь, — Ляпунову-то от Ефрема какая корысть?
— Ратной подмоги и денежных сборов испрашивает. На то навострился, чтоб Казань все понизовые города подняла и к Москве двинула.
Чуть покривились сухие бледные губы Репнина. Он снова опустился на свое жесткое ложе, склонил сивую голову в узорно расшитой жемчугом тафье. Казалось, задремал. Семенов густо кашлянул.
— Раздумываю я, — не поднимая головы, молвил наконец Репнин, — с кем ратоборствуем. С ляхами, литвой, черкасами, с польским королем? Отнюдь. С кривдой своей, с рознью своей да склокой. И совладати с ними не можем. Аж в самую кровушку вошло на авось, на промысел божий все пущати да нового Мамая на свою вертучую выю ждать. И будет так присно, покуда не затопчут ны,
— Чур тебя, Лександр Ондреич, — взроптал несогласный дьяк, и мешковатый кафтан трепыхнулся на нем, как от порыва ветра. — Не осуди уж мою дерзость, обаче слышу от тебя невесть что. Мамая накликивать! — Семенов осенил себя крестным знамением и тут же ухмыльно присоветовал:
— В мыленку сходи, попарься дубовым веничком, винца испей…
Воевода с горькой отчужденностью исподлобья глянул на дьяка: небось, вовсе заплыла жиром бумажная душа, беды не чует, а беда не за тридевять земель — возле.
— Диво, — видя неутешность князя, пустился в рассуждение Семенов, — не успел Ляпунов осадить Москву, а уже подспорья ищет.
— Сколь бы ни стало у него народу — проку не будет, — нехотя отозвался князь. — Сброд — не войско. Да и Казань никого не подымет, не пойдет за ней Волга: шатуча Казань да сумятна. Своею воеводу Богдана Бельского люто казнила, тушинскому вору впопыхах присягнула, а того уж Калуга в те поры отпевала. Вот каки затеи да потехи. Ныне и податься не намыслит куда. За гнилую соломину схватился Ляпунов. Посланец его, стряпчий Иван Биркин меня допек: мало-де на ополчение мы из казны дали, еще надобно.
— До сей поры он в Нижнем? — еще более помрачнев, вопросил Репнин. — Пошто выжидает тут с зимы самой? Помогли мы Ляпунову по силам да за мешкотность его под Москвою свыше того расплатилися — кровью напрасной. Где он хоронился, егда нижегородцев побивали? Где?
С внезапным надрывом промолвил это князь, прорвало, но опять замкнулся, как замшелый схимник. Не в обычае было ему страсти выказывать.
— Нешто выпихнуть Биркина-то отсель? — почесав подмышкой, раздумчиво сказал Семенов. — Неча ему потакать, задарма хлеб наш ест, бражничает да в Съезжую избу суется. Дурна бы какого не содеял.
— Оставь в покое, приглядывай до поры. Не будем покуда с Ляпуновым собачиться, — посоветовал Репнин и предостерег дьяка от своевольства: — Гляди, не балуй, Василий Иванович, горазд ты на скорую расправу, а опосля тебя выгораживай, зане и о Шереметевском холопе на тебя в Москве было дело заведено…
Памятлив князь, припомнил давнюю проделку Семенова. Более года назад, зимой, когда по Нижнему был пущен ложный слух о приближении воровских ватаг и всполошенные посадские, похватав свое рухлядишко, кинулись за крепостные стены, стоявшие на страже у Ивановских ворот стрельцы сотника Алексея Колзакова учинили в суматохе грабеж. Они вырвали из рук приписанного к боярину Федору Ивановичу Шереметеву мужика два новых зипуна и на другой день пропили их в кабаке вместе с сотником. Но нашелся у мужика заступник, разыскал он Семенова в Спасском соборе на вечерне и нажаловался на стрельцов. Вскипел дьяк, однако гнев обратил на самого заступника. Слишком много бесчинств и утеснений было от долго стоявшего на постое в Нижнем шереметевского войска, чтобы после того еще и наказывать своих за каких-то два зипунишки, отнятых у нажившегося боярского холода. За попустительство невзлюбили нижегородцы Шереметева и его людей. Подозвав к себе Колзакова и указав ему на мужицкого заступника, Семенов заорал на весь собор, нарушая литургию: «Худо, сотник, службу несешь, щадишь шереметевских захребетников! Впредь грабь их донага и бей до смерти, вины не бойся — я за вас ответ держать буду!..»
Свежим, пахнущим Волгой ветерком опахнуло дьяка, когда он вышел на крыльцо из душных княжеских хором. Отдуваясь, как после тяжелой работы, Семенов провел лопатистой ладонью по бороде, задумался. Смущала, его одна думка: не о монашестве ли помышляет князь, затворившись? Вовсе нетверд стал да кроток: ни к Ляпунову — ни от Ляпунова. Кому же прямить?
Как
С положистого подножья широкой зеленой горы сползало, дробясь и рассыпаясь, до самого берега Волги пестрое и густое скопище амбарушек, хранилищ, погребцов, складских срубов, а затем лавок, навесов, шалашей и палаток. И если одесную его ограничивали спускающиеся с увала каменные прясла кремля с могучей квадратной Ивановской башней на углу, от которой стена, повернув, уходила дальше по крутому ровному взлобку, что тянулся вдоль близкого берега, то ошую было полное раздолье, и торг здесь мог разрастаться без меры. Однако прямо напротив слияния Волги с Окой кончались его пределы, хотя и тут уже стояли особняком недавно возведенные длинные соляные амбары именитых Строгановых. За ними находилась Кунавинская переправа, над которой белел в полугоре Благовещенский монастырь.
Десятки — да что десятки! — иной порой целая сотня, а то и гораздо более стругов, ладей, кладнушек, паузков, не считая уж мелких лодок-подвозок, терлись друг о друга дощатыми бортами и грузно покачивались на волне у причалов торга. И какие только товары не сгружались с них!
Упругие плахи дрожких сходен скрипели и прогибались под босыми ногами резвых, в длинных хламидистых рубахах грузчиков, тащивших на плечах короба, бочонки, тюки, сундуки, кули и связки, переносивших мясо, рыбу, икру, муку, соленья и сласти, медь и олово, свинец, известь и серу, атлас, бархат, камку, сукно и мишуру, кирпич, тес, брусья, изразцы, слюду и пеньку, да еще меха и кожу, да еще бисер, да еще каменье сережное, да гребни слоновой кости, да стекла зеркальные, да иголки и булавки, да сковороды блинные, да горшки обливные, да шандалы серебряные, да бумагу писчую, да и мною другого всякою — не перечесть.
Стоявший посреди торга просторный гостиный двор, на котором по сторонам теснились лавки самых почтенных нижегородских купцов и богатых гостей из Москвы, Ярославля, Костромы да иных городов, почти всегда в урочное время был заполнен ворохами поклажи и телегами, вскинутые оглобли которых густели частым лесом среди постоялых изб. В узких проходах у лавок кипнем кипело от народа.
А у таможенной избы, что красновато темнела высоким мощным срубом из старой лиственницы за гостиным двором возле самих причалов, и вовсе было не протолкнуться. Кроме торговцев, тут суетилось, металось, гомонило целое племя подьячих, лавочных целовальников, возчиков, дрягилей-носильщиков, сторожей, привратников, откупщиков, барышников, ярыжек и просто ловких мужичков, готовых на всякие услуги. Хочешь торговать — таможни не обойдешь: надобно записать товар, заплатить пошлину, нанять доброхотов для перевозки и выгрузки. Денежки только поспевай отсчитывать: при записи плати «записные», при взвешивании — «от подъема», за провоз — «деловое», при выгрузке — «свальное», за исправление ошибок в бумагах — «хитровое». Всем кормиться давай, а подьячим — особенно. Брань — градом, пот — ручьем, пыль — столбом.
Что и молвить, купцу завсегда следует быть начеку, завсегда быть изворотливым да сноровистым, вострый глаз иметь да смекалистый ум. А не то обведут его, заезжею либо захожего, вокруг пальца, обдерут, как липку на лыко, и такого напустят тумана, что только и очнется он у своей лавки с каким-нибудь гнутым гвоздем в руке или гнилой веревочкой. Торговцем быть — не лаптем щи хлебать.
Большие деньги шли в государеву казну от таможен. С Нижнего Новгорода в Приказ Большого прихода поступало сверх семи тысяч рублей, а были города, что давали туда и больше: Казань — одиннадцать тысяч, а Псков — аж двенадцать. Да только таких городов с пяток всею, иные им и Нижнему — не чета. Таможенный голова в Нижнем важней боярина: зыркнет острым глазом — и шапки долой, мытые и немытые выи долу склоняются. Честь оказывай, власть уважай, обычай блюди. А коли горд и привередлив, в церковь сходи, помолися Николаю-угоднику, авось, блажь свою и усмиришь.