Курский перевал
Шрифт:
— Почта, товарищ майор, — прервал раздумья Поветкина ординарец, подавая пачку газет и письмо.
Поветкин поспешно разорвал конверт. Письмо было от друга юности капитана Петра Лужко. Прошло почти полгода, как под Воронежем Лужко был ранен, но Поветкин никак не мог свыкнуться с мыслью, что Петро инвалид, без левой ноги. Он часто, забываясь, брал телефонную трубку, чтобы позвонить во второй батальон, которым командовал Лужко, но тут же опускал руку. Командиром второго батальона был теперь не Петро Лужко, а маленький щеголеватый капитан Бондарь. Петро сообщал, что он сразу же, как приехал в Москву,
Прислонясь к холодной стене землянки, Поветкин закрыл глаза. Как в тяжелом сне, замелькали отрывочные, бессвязные воспоминания.
…Худенькая, в длинной, до колен, рваной кофте, босоногая девчушка лет семи тревожно озирается в окружении детдомовских ребят и с жадной нежностью прижимает к груди какое-то жалкое подобие куклы. У нее нет ни родных, ни близких. У нее нет даже фамилии. И детдомовцы общим хором назвали ее — Найденова Нина…
Нина, Нина! У нее синие-синие глаза, опушенные длинными ресницами…
Смутно, все разрастаясь, в памяти возникает шумный цех мастерских автомобильного техникума. Над суппортом токарного станка склонилась светлая, с волнистой косой голова Нины. Она так увлечена работой, что не замечает, как уже стихли почти все соседние станки и студенты гурьбой пошли к выходу…
Все отчетливее доносится шум поезда. Уже не так громко звучит оркестр. Теплые, нежные пальцы Нины тревожно скользят по руке Поветкина и переплетаются с его пальцами. В предрассветном сумраке лицо ее потемнело, но глаза все так же призывно горят, а губы, как клятву, выговаривают незабываемые слова:
— Ты окончишь военное училище, а я — техникум, и тогда встретимся. Навсегда, на всю жизнь!..
— На всю жизнь! — прошептал Поветкин и открыл глаза. Одна коптилка на ящике уже погасла, вторая еле теплилась. Но в землянке было светло. В два крохотных оконца ярко било молодое солнце.
— Товарищ майор, — неслышно открыв дверь, тихо проговорил ординарец, — к вам полковой врач, Ирина Петровна.
— Хорошо. Пригласите, — сухо проговорил Поветкин, недовольно морщась и торопливо поправляя гимнастерку. Еще никогда ему так не хотелось побыть одному, подумать в одиночестве.
— Может, сказать, что вы заняты? — понял его мысли ординарец.
— Нет, нет! Проси.
Как и всегда, в военном платье с капитанскими погонами Ирина неторопливо вошла, поздоровалась и старательно прикрыла дверь.
— Присаживайтесь, Ирина Петровна, — сказал Поветкин, показывая на перевернутый ящик.
— Спасибо, — проговорила она, поправляя выбившиеся из-под берета светлые волосы.
— Много больных? — спросил Поветкин, невольно задерживая взгляд на ее лице и тонких пальцах.
— В санчасти лежат двое. А в подразделениях многие с температурой.
— Погода скверная, да и землянок мало, обогреться негде. Ну, ничего! Землянок понастроим, а там и весна нагрянет.
«Что это я?» — оборвал самого себя Поветкин, чувствуя, что волнуется и говорит с ней совсем не так, как говорил обычно. Он сурово опустил голову и сухо спросил:
— Как с медикаментами?
— Пока есть, — ответила Ирина, — но мало. Разрешите к начсандиву поехать. Медикаменты привезу и о фельдшерах, санинструкторах поговорю. Понимаете, — торопливо продолжала она, — все обещает, обещает, а прислал двоих, и больше нет. Может, вы генералу скажете?
— Да, да. Обязательно, — проговорил Поветкин и опять помимо воли своей взглянул на лицо Ирины. Свежее, притененное легким загаром, оно, казалось, излучало нежную теплоту.
«Что я? Что за глупости?» — вновь осудил он себя, стараясь не смотреть на Ирину, но глаза сами по себе замечали то мочку маленького розового уха, то округлый подбородок, то два рядка ровных белых зубов за нежными припухлыми губами.
Он сидел, горбясь и опустив руки. Солнечный свет падал на его подернутую сединой голову и худое лицо. Пожилым, безмерно усталым человеком казался он в этом ярком освещении.
«А ему же меньше тридцати», — подумала Ирина и вспомнила недавний разговор двух лежавших в санчасти больных солдат. Известный всему полку старенький почтальон с отеческой тревогой говорил о Поветкине:
«Как почту нести ему — душа перевертывается. Посмотрит он на меня, а в глазах, браток, такая надежда… А я что? Суну ему газеты и бежать скорее. Вот уж полгода, как он приехал, а ни одного письмишка не получил. Видать, один-разъединственный на всем белом свете. Вот только раненый комбат Лужко три письма прислал, да и тот уже больше месяца не пишет».
«Один-разъединственный, — про себя повторила солдатские слова Ирина. — А я не разъединственная?» — вспыхнула вдруг неожиданная мысль. Острая боль на мгновение ошеломила Ирину. Как далекое, навсегда потерянное прошлое промелькнул в ее сознании Андрей Бочаров.
«Кто же виноват? Кто? — с отчаянием подумала она. — Я сама, только сама, и никто более».
— Хорошо, Ирина Петровна, — не заметив ее состояния, сказал Поветкин, — к вам подойдет машина, и поезжайте в дивизию.
Он пожал ее руку, и Ирина почувствовала тепло его ладони. Подняв голову, она встретилась с его взглядом и с радостным удивлением подумала: «Какие глубокие у него глаза!»
II
Шла третья неделя, как разжалованный Чернояров командовал пулеметной ротой. С виду казалось, ничто не изменилось в нем. Высокий, могучий, с грубым волевым лицом и резкими движениями сильных рук, он все так же твердой поступью ходил по земле и говорил все тем же раскатистым басом. Но так было только внешне. Самолюбивый и властный, Чернояров мучительно переживал свое падение. Целыми днями сидел он в землянке, стараясь ни с кем не встречаться. И только ночью ходил по окопам и траншеям, разговаривал с пулеметчиками. А на рассвете опять скрывался в своей норе. Особенно избегал он встреч с Поветкиным и Лесовых. Поэтому он, сам того не ожидая, торопливо вскочил, когда ранним утром в землянку зашел Лесовых.