Кузьма Алексеев
Шрифт:
Там, в лесах густых…
С горы Отяжка, сплошь покрытой непроходимым лесом, донесся трубный лосиный зов. Лесной царь словно призывал кого-то разделить свое одиночество, а, может быть, заявлял о своих правах на эту гору, лес, весь окружающий его мир.
Жители Сеськина в эту зиму видели лося часто и дивились его огромному росту. Крупную голову лесного красавца венчали лопатообразные рога: каждый о шести ветках, выросших из единого широкого корня. На лбу его — белая приметная звездочка. Спина, крепкая и мощная, лоснилась на солнце. Люди между собой называли лося Отяжкой — по имени горы, на которой он появился. И после каждой нечаянной
Лось подогнул передние ноги и опустился на колени, покрытые ороговевшими мозолями, и снова замычал. Трубно, надсадно. В глазах его тревогой полыхнуло пламя — это отразились пылающие на вершине горы костры. Около них суетились люди. До лося долетали их громкие голоса. Кто они, эти двуногие? Не те ли, которые прошлой весной убили его лосиху, а его самого обожгли чем-то горячим?
Тогда они мирно паслись в Лысковском лесу, наслаждаясь первой зеленью, теплом, слушая птичьи голоса. Прекрасный день не обещал ничего худого. Оба лося чутко прислушивались только к одному: как вздрагивал и ворочался в материнском чреве их детеныш, которого они ждали со дня на день. Они увлеклись и пропустили опасность. Рядом раздался оглушительный грохот, и лося ослепила яркая вспышка. Лосиха повалилась на бок. Ее стон заглушили своим стрекотаньем сороки. Лось не подчинился инстинкту, остался на месте, не в силах осознать беду. И только, когда раздался второй удар и его ногу обожгло огнем, он молнией метнулся в кусты, и заросли ивняка надежно укрыли его от опасности. Несколько раз он в отчаянии звал подругу. Но отвечало ему только эхо.
Лось укрылся на дне глубокого оврага, по дну которого, тихо журча, текла узенькая прохладная речка. Он жадно напился. Вода смыла кровь с его ноги, пробитой мушкетной пулей, и облегчила его страдания. Потом он много дней отлеживался под большой корягой и ждал, когда боль покинет его израненные тело и душу. Ночью на него смотрели звезды, перемигиваясь друг с другом, а днем — старый ястреб, стороживший свое гнездо на соседнем дереве и ворчливо переговаривающийся со своей самкой: «Курр, кырр…» Лось не понимал ни языка звезд, ни языка ястреба, он только шумно и тяжело вздыхал и закрывал глаза, чтобы не видеть своего бесконечного одиночества.
Когда он смог встать на раненную ногу и на всех четырех спуститься к воде на дно оврага, то понял — пора уходить. Он покинул лес, где они с лосихой провели не одну зиму, родной и такой знакомый. Два дня и две ночи он шел, куда вел его вечный инстинкт жизни. Гора и густой лес вокруг показались ему безопасными, а люди, которых он видел издали, не делали попыток бросить в него огонь. Он остался тут. И теперь, шевеля толстыми губами, втягивая ноздрями воздух, пахнувший сладким дымом, он спокойно разглядывал село, спрятавшееся в ложбине, а потом, величаво повернув рогатую голову в сторону костров на вершине, опять протяжно заревел. Ответа не было. И лось, раздвинув своей могучей грудью кусты, скрылся из виду.
В наступающих сумерках вырубленная углежогами поляна на вершине горы при ярком свете костров казалась нарисованной на холсте: четкие контуры деревьев по краям, раскаленно-красные пятна огней посредине. Приглядевшись и привыкнув к контрасту света и тьмы, можно было различить остальное — четыре пузатые печи, сложенные из камней, и четыре человеческие фигуры возле них. Здесь жгли уголь на поташ. Сначала печи набивали дубовыми и ольховыми дровами, которые
Одно только Сеськино поставляло десятки тысяч пудов поташа, уничтожая для этого лучшие леса графини Софьи Сент-Приест, князей Петра Трубецкого и Егора Грузинского.
Перед крайней печью, разинутая пасть которой была охвачена огнем, на куче сосновых веток сидели трое бородатых мужиков и паренек. Пламя освещало их чумазые лица. Все слушали одного. Виртян Кучаев, так звали бородача, заунывным голосом тянул грустную эрзянскую песню. В ней рассказывалось о барине, который глумился над своими крепостными. За то и повесили обидчика в глухом лесу на осине. Когда Виртян умолк, слышно было только потрескивание дров в печах. Все молчали и думали о своем. Тишину нарушил паренек:
— Дядя Виртян, а кто это в лесу давеча кричал? Леший? Или загубленная душа барина?
— Дурак ты, Николка! — Засмеялся Виртян. — То лось себе жену зазывает, от тоски кричит. — Мужики дружно посмеялись над парнем, а Виртян, уже обращаясь к ним, продолжил: — А что, если мы в село сходим, а, братцы? Там девки Пурнамо кудос1 собрались, слышь, распевают? А тут Николка один справится…
Никто не спросил согласия паренька, а он тоже промолчал: молодой, значит, старших слушаться должен.
— Не засни смотри! Дров во время подкидывай! — С этими напутствиями мужики ушли.
Николка остался один. Сел между печей, где посветлее, и с опаской поглядывал в гущу леса. Со стороны села в наступившей тишине были хорошо слышны женские голоса. Они пели о густых травах в поле, о реке Теше, об удачливых охотниках. Николка заслушался и забыл о своих страхах. Но вдруг затрещали ветки, справа закачались кусты. Николка схватил лежащую наготове толстую палку, сунул ее одним концом в печь («А вдруг медведь?!») и замер. Из кустов выбрался на поляну человечек с котомкой на спине, в лаптях, с батогом в руках.
— Ба, дедушка Видман! А я-то думал, медведь пожаловал… Откуда ты в такую пору?
— Бортья проведать ходил да припозднился. Ноги теперь плохо слушаются. Ну да еще немного до дома осталось, вот посижу — отдохну с тобой и добреду.
Старик сбросил котомку со спины, кряхтя опустился на лапник. Руки у него были жилистые, бугрились почерневшими бороздами вен. Лицо невеселое, брови насуплены, поседевшая редкая бороденка висела разлохмаченной куделью. Он о чем-то тихо бормотал, растирая натруженными ладонями усталые колени. «Они, наверное, ноют», — жалостливо подумал Николка, а вслух спросил:
— Дедушка, слышишь, как в селе поют?
— Пусть поют, пока других забот нет.
— А я вот все думаю, почему все песни такие печальные? — Николка от смущения, что задал такой необычный вопрос, сдвинул выпачканной в саже рукой потрепанную заячью шапку на кудатлой голове.
Но старик на него не смотрел и даже как будто не слушал. Думал о чем-то о своем. Но вот наконец он вздрогнул, оторвавшись от тяжких дум.
— Говоришь, печальные?.. Да ведь у каждой песни, сынок, свое начало есть, как у всякой речки. Вот даже наша Сережа начало имеет — ручеек маленький. А потом по разным местам течет, все слезы людские собирает. А слез немало — судьба у нашего народа тяжелая: хоть и златом шито, да горем покрыто. Вот и рассказывают люди об этом в песнях. — И видя, что паренек внимательно слушает, старик назидательно добавил: — Ты еще молод и глуп, жизни не видел, только и знаешь, что наше Сеськино, медвежий темный угол, где все потонули в невежестве, горько живем, темно…