Кузьма Алексеев
Шрифт:
— Пусть зайдет…
Грузинский не успел наполнить очередную рюмку — порог перешагнул следователь. На вид ему лет сорок. Маленький, с юркими, постоянно бегающими глазами. Широкое, заплывшее лицо его покрывал обильный пот. Снял шапку с лысой головы, поклонился князю, потом вытер рукавом лоб.
— Язычника Кузьму помнишь? — сердито спросил Грузинский.
— Который в Сеськине-то проживает? Алексеева?
— О нем говорю. Отвези-ка его в острог, пусть клопов подавит. И это… здорово его не бей. Слышал я, что арестантам
Вертелев хмыкнул, хотел было повернуться и уйти, но князь остановил:
— Сказку о Вогуле слышал?
— Не привелось, — раскрыл перессохшиеся губы следователь. Изо рта его выступали большие лошадиные зубы.
— Тогда, стало быть, послушай! — князь стал рассказывать: — Однажды Вогулу за самовольную ловлю рыбы вздернули на дерево. Спрашивают его: «Далеко видишь?» — «Далеко! — крикнул сверху несчастный. — По морю-океану много-много усатых сомов плывут». — «А дальше чего видишь?» «Бесконечное море и огромные косяки рыб». И ты так же поступай: Кузьму закроешь под замок — глаза его дальше будут видеть. О Сеськине у него допытывай. Поспрашивай, зачем он мужиков на поляну собирает? Какие молитвы там слышны? Кто его помощники истинные? Понял?
— Понял, — кивнул Вертелев.
— У Строганова новую жену видел? — неожиданно о другом заговорил Грузинский.
— Орину Семеновну? Разов десять… Она вчера в Петербург уехала. В кибитке закрытой. И там, по-видимому, муженек ее за рукав держит. Да и правильно делает… — Вертелев схватился за свой живот и покатился со смеху.
Грузинский опрокинул себе в рот налитый ром, сердито бросил:
— Так не забудь про Кузьму Алексеева!
Оставшись в одиночестве, князь еще налил рому и сказал себе вслух:
— Бог не выдаст, свинья не съест!
Птичка прилипла к маленькому, пасмурному оконцу, вглядываясь в темноту горницы, поворачивая то туда, то сюда свою аккуратную головку, словно бы удивляясь: эка, как разделали человека!
В самом деле, грязное и окровавленное тело было избито до неузнаваемости. Лицо в сплошных ссадинах и кровоподтеках. Одежда порвана. Птичка поправила желтое перышко в своем крылышке и испуганно полетела прочь, на высокую сосну, где завела свою печальную песенку, словно сообщая всем об увиденном.
Облизывая запекшими губами прохладу каменистого пола, Кузьма Алексеев шептал в беспамятстве:
— Воды, воды!..
Скрипнула обитая железом дверь. С кружкою в руках вошел полицейский Кукишев, который и в прошлом году его мучил.
— Не сдох еще, эрзянский бог? — скрипнули его зубы.
Протянул ему кружку, сам сел на узенькую скамеечку. Кузьма жадно, большими глотками стал глотать спасительную влагу.
Полицейский с брезгливостью и отвращением глядел на узника.
Напившись, Кузьма попытался встать с пола. Полицейский грубо пнул его ногой:
— Лежи, нечисть! Твоя судьба — в ногах
Голова у Кузьмы кружилась. Вчера его усердно били двое: Вертелев и этот вот полицейский с дощатым лбом.
От водицы Кузьме стало легче, и он мгновенно заснул. Не слышал, как в темную холодную камеру внесли набитый соломой мешок, даже не почувствовал, как его повалили на него. Кузьма оставался без памяти и на другой день. И все-таки смерть отступила. Только голову по-прежнему ломило, да подташнивало. Словно в омут мутный попал. Он пытался думать о своей жизни, собственной семье, об односельчанах, родичах своих. Но мысли путались, гасли.
Полицейский принес миску полусваренного гороха с блестящими капельками конопляного масла. Видимо, палачи предавать его смерти не хотели. На другой день в камеру ввалился сухой, как осиновый кол, рыжий монах. За ним втащили скамейку, поставили у порога. Монах, опасливо поглядывая вокруг, сел. Гавриила, макарьевского монаха, Алексеев узнал сразу. От их сельского попа, Иоанна, он не выходил ни днем, ни ночью. Вдвоем они пугали и стращали жителей божьими карами. И многие, особенно жители Нижней улицы, слушались их.
Из-за пояса своей рясы Гавриил достал черную книжицу и гнусавым голосом стал читать: «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и не вольная, яже в слове и деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и ночи, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец…»
Кузьма не слушал. Перед его глазами стояло Сеськино, жена Матрена и дети. Но тут его грезы оборвал монах:
— Становись на колени, раб божий, и моли Господа, чтоб Он даровал тебе прощение и милость свою да вернул тебя, грешника, на путь истинный.
— Да не за что кланяться мне перед Господом, Гавриил! — сорвалось с потрескавшихся губ Алексеева.
— Покорись. Христос, сын Божий, спасет тебя. Душа твоя от земных мук освободится и вспорхнет в небо, как вольная птица!
Кузьма, лежа на своем соломенном мешке, отвернулся устало к стене и закрыл глаза.
— Ну хорошо! — уже другим тоном произнес Гавриил. — Ты мужик понятливый, давай поговорим откровенно, по душам. Видишь, как православие крепнет? Русские обычаи, православный уклад жизни воцарились на нашей земле. А другим иноверцам — староверам и язычникам всяким — дышать не дадим.
— Знаю я таких радетелей церковных, — собравшись с силами, заговорил Кузьма. — Давным-давно Никон, шабер наш из села Вельманово, старые обряды все порушил. Так его за это сейчас и проклинают двуперстно молящиеся. И нас, коренных эрзян, силою да хитростью крестил. Только мы по-прежнему своих богов почитаем, и наши дети под защитой Масторавы, земли-матушки, растут.
Взбешенный Гавриил бросился к двери, с грохотом распахнул ее и закричал:
— И все-таки перед аналоем поставим тебя на колени, антихрист проклятый!