Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Погоди, а что есть этот твой аршин? Правда наша?
Мирон просиял — не все, что говорил младший Бардин, прошло мимо Егора, что-то постиг и он.
— Наша вечная правда, — сказал Мирон и посмотрел на Егора из своего сумеречного угла. — Я у тебя вроде занозы в пятке, не так ли? Хочешь ступить, а она, заноза, хвать! А тебе страсть как надо на пятку ступить, потому твой шаг сановный с пятки начинается. Ты не ходишь, как все. Шаг человеку дан, чтобы нести тело, а тебе, чтобы передвигать свою сиятельность. Вот ты ступаешь и, истинно, ног под собой не чувствуешь: вот я какой сиятельный! Вот я какой вальяжный! Я — как моя бабка Елизавета. Ту тоже все обожали за ласковую мудрость, покладистость и доброту. А как ее не любить, если у нее в каждом кармане по фунту барбариса. Даст барбариснику и точно человека в карман
— Бабка Елизавета тут ни при чем. Ее ума и ее щедрости на нас двоих хватит да еще Якову перепадет. Сколько бабка Елизавета выходила сирот на своем веку, иному приюту не обнять. Я, брат, открещиваться от бабки Елизаветы не буду. Говоришь, на бабку Елизавету похож? Спасибо тебе за это. Это же великая честь — на нее походить. Чем же это плохо, если я помогу тетке Пелагее или внуку дяди Миши? Тетка девчонкой осталась вдовой и пошла в прачки, чтобы своих двух младенцев до ума довести, а ведь Ленька, внук дяди Миши, — сын солдата, сгоревшего в монгольской степи. Верно, мне хорошо, когда я помогу. Верно, у меня на душе праздник, когда я подсоблю человеку. Больше того, хожу, как именинник. Все ловлю себя на мысли: «Что у меня так светло вот тут? Ах, Леньку приняли в фабзауч, и я, грешен человек, помог парню…» Но ведь, видит бог, мне от этой подмоги ничего не надо.
— Вот тут-то и собака зарыта — надо!.. Ты ведь помогаешь почему? Не потому, что тебе жаль Леньку! Нет. Тебе надо ощутить себя этаким, прости меня, Иисусом! Вот, мол, я какой хороший! Нет, будь честен, скажи, нрав я? Я ведь тебя знаю. Прав? Только будь честен.
— Погоди, ты хочешь отнять у меня и право радоваться тому доброму, что я сделал? Я же тебе сказал, сделаю доброе, и у меня светло вот тут. Да, я рад. Но только не для того я делаю все это, чтобы радоваться. Ну что мне до того, что Ленька скажет?
— Нет, брось, это для тебя важно. Ты ведь хочешь слыть добрым. Для всех добрым. Даже для тех, кого друзьями нашими никак не назовешь. К слову, приехал в Америку — только подумать, в Америку! — и хочешь быть добрым! Ну вот, к примеру, что тебе быть добрым к Рузвельту? А ты хочешь быть добрым и к нему. Даже смешно, к Рузвельту!
Бардин смешался — не часто приходилось Егору Ивановичу отбивать такой натиск. Мирон шел на приступ с той энергией и настойчивостью, какая вдруг обнаруживалась в нем, когда речь заходила о чем-то таком, что было его убеждением, его верой.
— Прости меня, но ты упрям, Мирон!
— А вот нечестно, ты же знаешь, это не так. Нет, не в упрямстве дело… Пойми, мне надо найти общий язык с Рузвельтом. Надо вот так! Пойду я к нему с твоей неприязнью, погублю дело, да меня и не пошлют, если верой моей будет неприязнь.
— Значит, ты на время твоего вояжа перестаешь быть самим собой? Надеваешь маску?
— Нет, не надеваю, да у меня и нет необходимости в этом — Рузвельт достаточно реальный политик, чтобы понимать, с кем имеет дело…
— Реальный политик? Вот это и есть формула всеядности — реальный политик! Вот послушаешь вас, и кажется, мир населен сплошь реальными политиками, а враги провалились в тартарары. Ты заметил, у вас нет врагов. Вон там, подо Ржевом и в Севастополе, они есть, а у вас нет. А может быть, бросить вас на месячишко-другой в пламя, а? Помнишь воспитание под Верденом? Да воспитание на раскаленных севастопольских камнях? Как ты?
Вот ведь человек развоевался, подумал Бардин. Видно, он давно готовился к этому разговору. Готовился сам, готовила его жизнь. Чтобы понять его, не надо возмущаться. А может, перевоплотиться в Мирона? Но перевоплотиться ведь непросто. Попробуй стань Мироном, когда у него были Гвадалахара с Барселоной да еще Уэска в придачу?
— Нет, именно реальный политик. Ничего иного я не хочу искать. Реальный политик. Вот ты сказал, вечный аршин. Для меня он вечен, как и для тебя. Однако прикинь этот аршин. Что это тебе скажет? Мы живем в этом мире не одни. Волею истории живем не одни и, я так думаю, еще будем жить не одни. Ленин послал Чичерина в Геную! Он послал его, наказывая сесть за стол переговоров с Ллойд-Джорджем. Кстати, Ленин готов был сам отправиться в Геную, а это значит, разговаривать и с Ллойд-Джорджем, и с Барту, и с Виртом. Он готов был это сделать
Мирон расхохотался:
— А я думал, чего это ты усох? На глазах пуды обратились в килограммы. Пошли на кухню.
Братья пошли на кухню. Ну конечно же, тут жили греки. Стояла чаша с оливками. По карнизу были развешаны связки красного перца. Пахло жареным мясом, приправленным луком. Айяка стояла поодаль и наблюдала, как Бардин снял пиджак, освободил манжеты сорочки от запонок и, закатав рукава, вымыл и насухо вытер руки. Она сказала «Ийу-у!», когда он взял нож и застучал по кухонной доске, рассекая мясо на мелкие куски. Она кричала «Ийу-у-у!» еще и еще раз, показывала Бардину желтые зубы и хлопала Егора Ивановича по толстой спине, выражая одобрение. А когда Бардин разжег мангал и, нанизав мясо на шомпола, укрепил их над углями, она расхохоталась и, изловчившись, ухватила за чуб и так рванула, что у него потемнело в глазах.
Вечер не принес свежести, наоборот, становилось душнее. Братья накрыли стол на галерее. Было так темно, что на белом поле скатерти все стоящее на столе едва угадывалось. Пришла молодая хозяйка. Несмело приблизившись к столу, воскликнула: «О Мирония!..» Бардин встал, пододвинул ей стул, но она продолжала стоять. «О Мирония… Мирония!..» — повторяла она. Ее платье шуршало сухим и ломким шумом, а в волосах светился гребень, усыпанный стеклярусом. Непонятно было, как он отразил нещедрый свет этой ночи. «Ты садись, Тамара!» — говорил Мирон, но она только повторяла: «Мирония, Мирония…» Она ушла, оставив этот шорох платья и запах духов, удушливо-сладкий, южный.
— У нее серые глаза? — спросил Бардин.
— Нет, карие, — ответил Мирон. — Светло-карие, — уточнил он, опомнившись. Он думал о чем-то своем.
— А мне показалось, что серые, — заметил Егор.
Они сидели, как-то потерявшись. Энергия и страсть их встречи мгновенно улетучились, каждый ушел в свои думы. Недопитая бутылка стояла, едва приметная в темноте, линия вина точно окаменела, вино не шло.
— А как Ирина с Ольгой? — вдруг затревожился Мирон.
Наконец-то! Весь вечер Бардин ждал, когда он заговорит об Ольге. Весь вечер ему чудилось, вот-вот. Но Мирон, казалось, забыл о ней. Егору даже подумалось, чем ожесточеннее был их спор, тем большей решимости исполнялся Мирон не говорить об Ольге.