Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Егор Иванович сказал университетским ходатаям, что считает себя отнюдь не вольным казаком, тем более когда речь идет о столь своеобычной материи, как Ялта, и просит адресовать соответствующие просьбы наркому. Согласие наркома не заставило себя ждать, оно было в известном смысле и указанием, обязывая и давая некие права. Бардин выпросил себе неделю и уехал в Ясенцы. Там, на лоне лесного приволья, он мог сосредоточиться. Конкретный повод явился толчком к раздумьям, которые шли дальше предстоящей встречи.
При всех обстоятельствах то, что ты можешь сказать себе, не совсем удобно сказать даже Бекетову. Просто в разговоре с самим собой ты в большей мере откровенен, а следовательно, безжалостен. Будь Бекетов рядом, ты бы не решился на столь жестокую исповедь. А необходима именно исповедь, при этом без снисхождения. Наркоминдельская страда была многосложной. Она требовала и гибкости ума, и культуры мышления. Она не щадила и была нестандартной. Нельзя сказать, что монополия государственной мысли была у Наркоминдела, но многое из того, что мог породить оперативный день на Кузнецком, было свойственно только
Кажется, куда какое мощное средство дано тебе всевышним — дипломатия! Нет средства и совершеннее и современнее. С его помощью чего только не сделаешь: и парируешь удар ловкого противника, и наведешь его на ложный след, и сам уйдешь от удара! Всемогущее средство, способное и защитить, и охранить настолько, что все остальные средства кажутся анахронизмом, в том числе и самое допотопное — правда… Жили дипломаты века, не обременяя себя верностью правде, проживут еще. Ну, нельзя же себе представить, что дипломату вдруг стало трудно дышать без правды? Да не праздно ли все это? Наверно, не праздно, если дипломатия стала тем всесильным щитом, который призван оградить от удара и существо первоидеи, и слабое сердце твоего сына.
Нет, Егор Иванович не оговорился: и слабое сердце твоего сына, слабое… Наверно, не просто Сережке восполнить эти четыре года. Дело даже не в годах, они в его лета и зачтутся, и вознаградятся, может быть, даже с избытком. Суть душевных потерь их не заживит. Каким Сергей вернется под родительскую стреху, вот забота. Сумеет ли победить боль всех этих лет, совладать с тоской неодолимой, собраться с мыслями? Сможет ли опереться на родительское плечо и захочет ли опереться? Не отвергнет ли протянутой руки, как отверг руку Якова? Его строптивость и его гордыня неодолимы. Коли не поступился ими в смертельный час, поступится ли теперь? Да надо ли, чтобы поступился? Не надо, не надо! А коли не надо, то как заставить принять помощь? Из тех испытаний, которыми одарила Егора Ивановича в эти годы жизнь, не было труднее этого: Сережа!.. Сколько раз он вдруг вставал посреди страдного бардинского полуночья, не давая смежить горящих век, как вызов нелегкой бардинской жизни, как укор. Сколько раз в пронзительной синеве небесной, над белой пустыней или бегущими холмами океана Бардин вдруг просыпался от крика: «Папа!» Казалось, даже расстояние неодолимое было бессильно встать между тобой и им, и этот крик ударял тебя в грудь: «Папа, папа!» Наверно, в природе человека: чтобы защититься, надо собраться в комок, да так, чтобы само сердце обратилось в точку-невеличку. А у Бардина сердце точно разветвилось, было одно, стало три. Никуда не упрячешь ни Сергея, ни Ирину — попробуй охрани эти сердца при слепом огне нынешних лет! И, как многократ прежде, было такое чувство, что сил, отпущенных тебе природой, недостаточно, чтобы охранить всех, кого надлежит тебе охранять. Нет, это была не беззащитность, но в какой-то мере и беззащитность. И хотелось вдруг винить себя в недостатке мужества — никогда не был ты робок, а сейчас вдруг обнаружил, что это так.
Бардина увлекал сам процесс дипломатического творчества со всеми его муками и радостями, увлекал настолько, что он готов был отстраниться от мысли: а что все это дает ему, Бардину? Нет, нельзя сказать, что он был безразличен к тому, что в просторечии зовется возвышением по службе, но он как-то не думал об этом, доверив свою судьбу тем, которым надлежит об этом думать в силу их высокого положения. Но он должен был признать, что эти силы не всегда были на высоте. Только потому, что это была сфера заповедная, часто лежащая за пределами гласности, возвышение подчас было и не очень понятным. В одном случае за спиной лица, делающего карьеру, действовал клан друзей, в другом — слишком откровенное покровительство фигуры влиятельной. Но и в том случае, когда это было для Бардина бесспорно, он не решался говорить об этом даже с Бекетовым. Было как-то стыдно. Точно часть вины лежит и на тебе. Если не соучаствуешь, то завидуешь, а это, пожалуй, хуже соучастия. Да падет ли Бардин так низко, чтобы завидовать?
Наверно, он должен был считаться с мнением тех, кто смотрел на него извне: мир бардинских друзей, всеобщий мир друзей семьи, как его образовало время. И не только: мир Кузнецкого, а это почти вселенная, ибо бесконечно долги дороги, которые ведут в этот дом отовсюду. И все-таки самым строгим судом был его собственный суд. Наверно, его союз с Ольгой мог бы кому-нибудь показаться и предосудительным, кому-то, а не ему самому, он решился на этот союз с той убежденностью, с какой поступал всегда, когда думал и о счастье детей. Нельзя сказать, что понимание, на которое рассчитывал Бардин, пришло
Если же говорить о состоянии Бардина в это время, то состояние это точнее всего можно было выразить словами: сознание силы деятельной, быть может даже спокойно деятельной. Тут было не так уж много причин, и среди них одна, если не заглавная, то непременная: Ольга. Сознание силы и от нее: от ее ума и обаяния, от ее любви одержимой, от ее тридцати двух лет, от ее неяркой прелести, от всего ее красивого существа, которое для Бардина всевластно. Тут определенно участвовало некое таинство: каким образом эта девочка-задира с розой в волосах, которая норовила ткнуть своим неожиданно крепким кулачишком Бардина под ребра, каким образом эта девочка-подросток, одновременно дерзкая и застенчивая, вдруг превратилась в Ольгу, завладев всем существом Бардина, всеми порами его земного бытия, это ли не таинство? А в ее кротости, в ее постоянном радушии, в ее солнечной сути была неотразимость большого чувства, быть может, даже чуть-чуть деспотия этого чувства. Она не умела говорить твердых слов, и они были на нее не похожи, но, странное дело, они возникали и у нее, возникали, совладав с ее кротостью. Она хотела ребенка… Бардин как мог отбивался. «Ты боишься Сергея и Иришки?» — настаивала она. Ну, не скажешь же ей: «Не боюсь — стыжусь». Но ей и не надо было говорить, ей и так было все ясно. «Признайся, ты раб своих детей, не так ли?» Она вздыхала: «Наверно, это чуть-чуть смешно, но у человека нет иного пути продлить свое земное счастье…» Она видела бессмертие в ребенке. «Да неужели ты можешь серьезно думать о вечности?» — спрашивал он. «Думаю», — отвечала она.
Ему становилось не по себе. Он-то, грешный, считал, что смерть оборвет все концы. Все… Как и его сверстники, он не любил и не умел думать о смерти. Она, эта смерть, была тем более нелепа применительно к нему. Но неверие в неизбежность конца было чисто эмоциональным, а знание, что смерть совершится, шло от разума. Стоит ли говорить, что разум и в этот раз обещал оказаться правым. Выходит, что от бессмыслицы до таинства один шаг? Выходит так. А может, права Ольга, для которой вызвать к жизни желанное чадо — значит отвратить смерть?.. Острословы утверждают, что число инфарктов возросло с атеизмом. Верующие умирали, опустив забрало веры, безбожники шли на смерть с открытым забралом. Ну что ж, открытое забрало предпочтительнее и для Бардина, хотя открыть его — значит обнажить и сердце. Ничто так не оскорбляет в тебе человека, как утешение. Вот и разберись: если есть таинство смерти, значит, есть и таинство любви. Старая истина, однако Ольга пришла к ней своим путем: только у любви тут равные силы со смертью… Не это ли хотела сказать Ольга?..
Идя на доклад, Бардин позвонил Тамбиеву. Просил быть в зале и все сказать как на духу. Ему показалось, что доклад удался, хотя в этот раз своеобычный эпицентр сместился: доклад как бы явился вступлением к диалогу между Бардиным и залом, диалогу живому, проникнутому духом полемики. Это было интересно и аудитории и докладчику… Закончив, Бардин оглядел зал, пытаясь отыскать Тамбиева, но это было сделать нелегко — когда аудитория задета за живое, она расходится не быстро. Бардину даже показалось, что Тамбиев не явился в университетский клуб, и, мысленно журя Николая Марковича за необязательность, Егор Иванович вышел из зала и был приятно обрадован встречей в вестибюле. Тамбиев был тут как тут, да еще в обществе старика в генеральских погонах.
Тамбиев представил их друг другу. Это был Маркел Глаголев, давний тамбиевский знакомец, о котором Николай Маркович не однажды говорил Бардину. Могло показаться, что Глаголев ждал этой встречи и был рад, что она состоялась. Протянув Бардину слабую стариковскую ладонь, он торопливо одернул гимнастерку, которую решительно отказывался удерживать слабо затянутый ремень.
— Вы правы, у стратегической мысли явились масштабы, каких она не знала прежде! — с неожиданным проворством Глаголев сел на своего конька. — В самом деле, что такое Ялта, как не единственный в своем роде совет главнокомандующих, которому подчинены соединенные армии земного шара? А знаете, что в этом замечательно? Единство! Да, вопреки всем разногласиям, которые существуют между союзниками, тождественность в главном… Найди мы силы, чтобы сберечь ее, войны может и не быть… Вы не согласны?