Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Эти мысли владели и умом Тамбиева, когда импровизированный караван корреспондентов, забирая все выше, уходил в сумерки Карпатских гор, куда в эту раннюю весну сорок пятого года пришла большая война. Помнится, в учебниках географии эти горы звались молодыми, но, на нынешний взгляд Тамбиева, они были не просто стары, они были древними. Казалось, они дышали этой своей допотопностью, пасмурные во тьме туманов, седые на заоблачных кряжах, могучие в стойкости и неколебимости своей. Тамбиев поймал себя на мысли: будто бы ты попал в места, в которых побывал в детстве или увидел во сне и они навечно отпечатались в памяти своей сизой хмарью и девственностью, отпечатались, прикипев к страдной думе твоей. Да не Софа ли тут виной и ее карпатская страда? Где-то в том конце этих кряжей, может быть, старается перемочь она реку в мартовском
61
Кузнецкий мост дохнул известкой, столярным клеем, горячей стружкой, олифой, лаком — древними и добрыми запахами, с которыми поднимались леса нового дома, а с ними и мечта человека о новой жизни… С наркоминдельской площади ушли во все концы Москвы — на Арбат и Остоженку, на Сретенку и Покровку, на Поварскую и Спиридоньевку — веселые артели мастеровых людей: столяров и паркетчиков, краснодеревщиков и маляров, печников и водопроводчиков…
Некогда в Питер и Москву отправлялись на отхожий промысел целыми деревнями: по Ярославской дороге, ближе к Загорску и Софрино, жили искусники по дереву, по Нижегородской — каменщики, по Старокалужской — печники… Однако где та заветная карта, которая сберегла промыслы этих деревень, и была ли она в природе? Остались ли в этих деревнях золотые руки? Война, что каток стопудовый, смяла и раскатала все… Разыскали стариков… года рождения, дай бог памяти, одна тысяча восемьсот шестьдесят пятого и шестьдесят восьмого… Одним словом, в особняках на Поварской и Спиридоньевке древние старцы из многоопытного Подмосковья учат класть дымоходы и наслаивать паркет пятнадцатилетних юнцов.
Умение юной артели проверили на Якиманке. Привели в порядок приемные залы французского особняка — переложили паркет, подновили кафель, окрасили рамы, — по слухам, привередливые французы довольны. А коли так, недолга дорога и к шведам… Одним словом, Поварская и Спиридоньевка в большей мере, чем это было до войны, становились посольскими улицами, отразив перемены, происшедшие в последние два года в Европе и в мире…
Поэтому, когда наркоминдельскую площадь покидает шумная ватага юнцов в брезентовых робах, больше всякой меры выпачканных белилами, и, предводимая церемонным дедом, направляет свои стопы к знатному Старомосковью, каким всегда были Арбат и Приарбатье, это, по всем данным, знак добрый — еще одно посольство обосновалось в Москве, а следовательно, совершился акт признания…
Тамбиев прилетел в Москву на исходе ночи и, едва дождавшись утра, позвонил Глаголеву. Телефон отозвался гудками, в которых Николай Маркович вдруг почуял тревогу. Он едва не уронил трубку. Телефон продолжал гудеть с неодолимой тоской, надсаживаясь, — казалось, это гудение проникает под кожу. Тамбиев взял машину и рванул на Малую Дмитровку — в глаголевскую редакцию. Большой редакционный двор был полон грузовых машин. Дежурный вахтер спал, прикрыв седую голову свежим номером газеты, он ею оборонялся от всех треволнений утра. Как ни крепок был его зоревой сон, но, открыв глаза и взглянув на Тамбиева, он понял, что ему надо не столько встревожить гостя, сколько успокоить. «Сказывают, той ночью старика отвезли в лефортовский госпиталь, поначалу было худо, но самое страшное минуло. Одним словом, держи курс на Лефортово, стариковская палата, сердечный удар… Отчего удар? Как по-твоему, отчего он бывает, удар? Что-то с дочкой стряслось… С дочкой… Но ты, того, не тревожься, старик выдюжил…» Вот это «выдюжил» только и осталось в сознании Тамбиева, когда он устремился на пикапчике в Лефортово.
Была ранняя весна, совсем ранняя, и вода в лефортовских прудах отсвечивала бледно-зеленым, и старые ивы над водой — точно зеленые облака, дохнет ветер и взметнет дерево к небу. Казалось, зеленоватость ранней листвы, для Тамбиева необъяснимо печальная в это утро, легла на госпитальные стены, обволокла белую больничную мебель, слегка оттенила крахмальные простыни… Когда Тамбиева подвели к госпитальной койке и указали взглядом на человека, что лежал под простыней, седой головой приникнув к стене, Тамбиеву
Но произошло неожиданное: именно тишина первозданная разбудила Глаголева. Он шевельнулся под простыней, не без труда приподнялся, опершись на локти, с пытливой досадой взглянув на Тамбиева, точно не узнавая.
— Что будем делать, Николай Маркович? — вздохнул он, словами признав Тамбиева, глазами — не признав. — Я ведь ей сказал тогда: оттуда можно и не вернуться. Но я ее не столько опечалил этим, сколько окрылил: она искала свой конец. Страшно сказать — искала свой конец, искала… — Он свесил ноги с койки, стариковские ноги в синих буграх вен. — Тут был штурман с транспортного «Дугласа», он рассказал, что ее взяли в горах и столкнули свинцом в ущелье — именно… столкнули… двумя залпами…
Глаголев сказал все. Тамбиев вышел к прудам. Все та же зеленоватость, непобедимо горестная, предвесенняя, разлилась вокруг, окрасив и землю и небо.
62
В конце марта Бардин собрался в Стокгольм и кликнул Тамбиева в Ясенцы, — по слухам, где-то на дальних подступах к Москве объявился Сергей, и Егор Иванович надеялся отрядить Николая к сыну.
Над Ясенцами клубились мартовские туманы, непроницаемо клейкие, неподвижные, застилающие все вокруг. Тамбиев не без труда отыскал улицу, ведущую к бардинской даче, но вышел не к даче, а на просторное поле, сбегающее к реке, и, понимая, что дал маху, должен был выждать, пока туман осядет и вынырнут, как из замутненной по весне воды, характерные очертания бардинской пятистенки.
Тамбиева встретила у калитки Ольга в стеганке и крестьянском платке, повязанном крест-накрест; она собралась в другой конец Ясенец за молоком — она возвращалась с работы первой и до того, как соберется семья, должна была приготовить ужин.
— Вот тебе ключи, Николай, последи за плитой, я там поставила картошку. — Она и прежде умела найти дело Тамбиеву. — Последи, последи, я могу припоздать…
Тамбиев вошел в дом, и великий покой бардинского обиталища объял его. Как в доброе предвоенное время в родительском доме Николая на Кубани, здесь пахло свежезаваренным чаем, ванильной сдобой и известью, видно, накануне в доме была побелка, Ольга — известная чистюля. Тамбиев тронул кафельную плитку, она еще берегла тепло печи, топленной спозаранку. Он подтянул гирьку на ходиках в комнате Иоанна — цепочка с гирькой едва не касалась пола. Приоткрыл дверь в сад, дав дыханию вечера, уже морозному, на минуту войти в дом. Он сделал все это и поймал себя на мысли, что нигде в Москве ощущение покоя не было у него таким полным, как в ясенцевском доме Бардиных.
Дверь в комнату Ирины была распахнута, и он, не приближаясь, взглянул в ее проем. Ему показалось, что комната выглядит необычно. Стол был придвинут к окну торцом, на его обнаженных досках укреплены тисочки и стоит паяльная лампа, а рядом расположился выводок напильников, вплоть до бархатного, и еще один выводок молотков, вплоть до микроскопического, не больше того, что стучит по медной чашечке будильника, и еще сонм плоскогубцев, тоже мал мала меньше. Все было таким миниатюрным, игрушечным, что громоздкая паяльная лампа могла показаться квочкой, готовой распустить крылья и охранить это железное царство.
Да Иринина ли это светелка, подумал Николай. Куда девались скатерки, шитые болгарским крестом, и летучие облака тюлевых занавесок? Такое впечатление, что в белотканом царстве поселился если не трубочист, то мастер грубого литья. Только и осталась от прежнего многоярусная постель в дальнем углу, она необычно соседствовала со столом, который был завален железом и символизировал некую неколебимость пристрастий. Одним словом, вид Иришкиной комнаты немало озадачил Тамбиева и точно предрек изменения в ее жизни.