Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Тот раз, когда мы шли с Гопкинсом к этому вашему Сан-Францисскому мосту, он сказал, что поездка в Москву была для него немалым риском, — вернулся Бухман к прерванному разговору. — Прежде он имел право на неудачу, сегодня — не имеет…
— У него есть опасение, что его постигнет неудача? — спросил Бардин — он точно стремился угадать, что сказал собеседнику Бардина Гопкинс, когда вчера вечером они шли по набережной Москвы-реки к мосту, который американец назвал Сан-Францисским.
— Нет, напротив, — тут же реагировал американец, реагировал, как почувствовал Егор Иванович, с радостью.
Когда они покидали Лавру, казалось, она уже опустела, но на крылечке звонницы все еще продолжала сидеть эта женщина со скорбным ликом Одигитрии.
72
В четверг двадцать седьмого мая Гопкинс
Когда Гопкинс со своими спутниками вошел к Сталину, тот, приоткрыв окно, возвращался к письменному столу, в кабинете попахивало табачным дымом, видно, за время, предшествовавшее приходу американцев, была выкурена не одна папироса. С заученностью, как могло показаться, немного школьной, каждый из вошедших занял стул, который оккупировал накануне, при этом русские сделали это с той же прилежностью, что и американцы.
Гопкинс решил сегодня приступить к делу не раздумывая. Он сказал, что, как он понял вчера вечером Сталина, у него есть вопросы, относящиеся к Соединенным Штатам, которые серьезно беспокоят русского премьера.
Сталин закрыл большой блокнот, первый лист которого был исписан его некрупным и весьма отчетливым почерком, возможно, он был занят этими записями в канун прихода американских гостей, в записях возникал монолог, к которому сейчас он должен был приступить.
Итак, монолог… С нескрываемой грустью Сталин взглянул на американских гостей, что было чуть-чуть неожиданно, так как расставанию его с гостями накануне вечером было больше свойственно радушие, чем грусть. Он сказал, что не будет прятаться за ширму общественного мнения, а скажет о настроениях, свойственных советским правительственным кругам. Пока эта первая фраза переводилась, а вместе с тем в сознании Гопкинса медленно возникали ее невеселые очертания, уныние объяло американца. Можно подумать, что Гопкинсу привиделось нечто худое и он, казалось, впервые усомнился в целесообразности своей поездки в Москву. А между тем Сталин продолжал. Он не скрыл от своего американского собеседника, что, как полагают те, кого он отнес к советским кругам, в отношениях между нашими странами наступило заметное охлаждение, при этом есть мнение, что с поражением Германии русские будто бы не нужны больше американцам. Он говорил, заметно сдерживая волнение, и не сводил глаз с блокнота, который оставался закрытым, точно проникал своим взглядом, сейчас тревожно горящим, под толстый картон, стараясь выстроить свои доводы в той неодолимой последовательности, в какой он обозначил их в записях.
Сталин заметил, что готов понять сокращение поставок по ленд-лизу, если Америка лишена возможности это делать впредь, то советская сторона должна быть поставлена в известность в форме, достойной отношений между союзниками. На самом деле это было сделано, как он выразился, неприятно и даже грубо: суда, готовые к отправке, были разгружены… Если американцы прибегли к этому средству, чтобы сделать русских уступчивыми, то это ошибка…
Последняя реплика русского премьера была достаточно эмоциональной. Он вновь взглянул на полураспахнутое окно, будто проверяя, не настало ли время его прикрыть — с наступлением сумерек ветер, что тянул из окна, был ощутим. Не получив утвердительного ответа, он встал и, приблизившись своими мягкими, почти бесшумными шагами к окну, прикрыл его. Потом, выдержав паузу, взглянул на люстру, но зажег настольную лампу, предварив это действие паузой. У него была необходимость в этих паузах — они придавали его действиям, даже интуитивным, значительность. В том, что он зажег свет нижний, а не верхний, был смысл — в полумраке, в который окунул он своих гостей, была известная сокровенность, располагающая к доверительности, слова, произнесенные далее, прямо этому соответствовали.
— У нынешней капитуляции есть своя особенность: немцы охотнее сдаются в плен американцам и англичанам, чем русским! — произнес Сталин. — Вот
Все время, пока Сталин говорил, Гопкинс не поднимал головы, устремив глаза в свою тетрадь, страница которой так и сохранила свою чистоту. Сейчас он поднял лицо, и те, кто сидел с ним рядом, увидели, что оно стало за эти полтора часа желто-белым.
Американец сказал, что он благодарен русскому премьеру за откровенность и постарается сам быть откровенным. Он, Гопкинс, имел возможность говорить с адмиралом Кингом и может заявить: если американцы и не передали до сих пор часть флота русским, то только потому, что они хотели осмотреть немецкие корабли, Гопкинс уверен, что Советский Союз получит все суда, которые он должен получить. Что же касается ленд-лиза, то корабли однажды действительно были разгружены, но это была всего лишь неувязка в деятельности портовой администрации, к Советскому Союзу это не имеет никакого отношения.
Русский слушал посланца президента, осторожно реагируя на его речь короткими репликами, неизменно доброжелательными: «Это было вполне понятно», «Это безусловно верно», «Это верно», — и, улучив момент, заметил, что верит Гопкинсу и полностью удовлетворен его разъяснениями, но и он, Гопкинс, должен понять, как это выглядело с другой стороны. Он сказал — «с другой стороны», хотя было искушение, наверно, сказать резче, действия американцев казались очень обидными.
А между тем Гопкинс робко-настойчиво сказал «Польша», недвусмысленно дав понять, что все произнесенное было лишь вступлением к главному.
— Мне бы хотелось заверить маршала Сталина, что у меня нет ни намерения, ни права решить эту проблему за те несколько дней, пока мы будем в Москве, как нет желания прятаться за спину общественного мнения… — произнес Гопкинс, не поднимая глаз, ему было легче так произнести эту сакраментальную фразу — упрек русского премьера не был забыт американцем.
Это было не просто возражение по существу переговоров, это был укор, тем более неприятный, что исходил от Гопкинса.
— Я не хотел обидеть вас, — сказал Сталин и посмотрел на Молотова, который согласно кивнул головой. Русский министр иностранных, дел определенно считал эту фразу небесполезной. — Я достаточно хорошо знаю господина Гопкинса как честного и откровенного человека… — Вольно или невольно эта реплика обрела интонацию своеобразную, она была обращена одновременно и к Гопкинсу, и к его американским коллегам — «Я достаточно хорошо знаю господина Гопкинса», — реабилитируя американца и даже в какой-то мере принося ему извинение.
— Я хотел бы изложить нашу позицию как можно более ясно, — заметил американец, казалось, он был рад своеобразному извинению русского премьера. Даже хорошо, что это извинение имело место сейчас. — Вопрос о Польше сам по себе был не столь значительным, если бы Польша не стала символом нашей способности разрешать проблемы с Советским Союзом… — добавил он, полагая, что предупреждает возражения наиважнейшие.
Гопкинс сказал, что у Америки нет каких-либо особых интересов в Польше, кроме желания решить польскую проблему на справедливых началах. Америка готова согласиться с любым польским правительством, которое отвечало бы устремлениям поляков и было бы дружественным Советскому Союзу. Как полагает Гопкинс, польскому народу должно быть дано это право. Вместе с тем у народа Америки создалось мнение, что польская проблема решается без участия Америки. У него, Гопкинса, нет никаких рецептов, но маршал Сталин должен хорошо подумать, как выйти из положения. Тем, насколько значительна была интонация американца, он давал понять, что речь идет даже не о Польше, а о самом существе американо-советских отношений.