Кузница Тьмы
Шрифт:
И ведьма Хейл всё поняла не так, ведь Миллик спрятался от братьев и их дружков, а Ренарр лихорадило, она заползла в дом в середине ночи, челюсть так опухла, что она не могла протолкнуть правильные слова сквозь разбитые губы.
Перемены. Да уж, это был день перемен.
ТРИНАДЦАТЬ
Кедаспела не был поклонником богов, но знал, что вера способна их создавать. А будучи созданными, они множатся. Он видел места, в которых процветал раздор, в которых насилие пускало корни в почву и плоть, и единственным видом приношений для тамошних жителей
Он знал, что есть сила в эмоциях, она может пролиться и пропитать грунт, запятнать камень, испортить дерево; может отравить детей и тем обновить порочный круг - поколение за поколением. Не в домах живут они, а у бога за пазухой, скорчившись в тесных, но уютных пределах.
Кедаспела подобного не пожелал бы, но ведь он не так неуязвим, как желается. Само заявление, будто он стоит в стороне, просто иллюзия. Он не верит в богов, но боги у него есть. Они являются ему в простейшей из форм, избегая воплощений и даже субстанций. Приходят как потоп, в любой момент - даже в мир снов и грез. Воют. Шепчут. Нежно гладят. А иногда лгут.
Его боги - краски, но он их не знает. Они приносят сгущенные переживания и перед ними в мгновения слабости и уязвимости он готов отступать и вопит, жаждая отвести глаза. Но их зовы принуждают его вернуться - его беспомощную, коленопреклоненную душу. Иногда он чувствует их вкус или ощущает их жар на коже. Иногда может учуять их запах, пряный от посулов и торопливо исчезающий из памяти, и выдает эти воспоминания за свои. Столь презренным стало его поклонение, что он видит себя в красках - пейзаж разума, приливы и отливы эмоций, бессмысленные переливы за веками, когда глаза закрыты для внешнего мира; знает синие, пурпурные, зеленые и красные оттенки крови; знает, как вспыхивают розовым кости, а сердцевины в них карминовые; знает закатные оттенки мускулов, серебристые озерца и грибную пестроту органов. Видит бутоны на коже смертных и может ощутить их ароматы или, иногда, остроту готовности - желание коснуться и ощутить.
Боги красок приходят в любовных играх. Приходят в насилии войны и забоя скота, даже во время покоса пшеницы. Приходят в момент родов и среди чудес детства - не сказано ли, что новорожденные видят лишь отдельные цвета? Приходят и мутными тонами горя, в судорогах боли, ранений и недугов. Приходят в пламени гнева, в ледяном касании страха - и все, чего коснутся они, долго несет на себя пятна.
Одно лишь есть время и одно место, откуда боги красок отступают, изгнанные из поля зрения, и это место, это время - смерть.
Кедаспела поклонялся цвету. Это дар солнца; его тонами, тяжелыми и легкими, тусклыми и сочными, нарисована вся жизнь.
Думая о бесчувственном мире, сделанном из бесчувственных вещей, он видел мир смерти, царство неисчислимых утрат, место страха. Где нет глаз, чтобы видеть, и нет ума, чтобы извлечь порядок из хаоса, привнося понимание... В этот мир приходят умирать боги. Нет свидетелей, и потому нет ничего нового. Нет увиденного и потому нет найденного. Нет ничего снаружи, а значит, нет ничего внутри.
Был полдень. Он ехал сквозь лес, и по сторонам солнечный свет сражался за доступ к земле, касаясь ее - там нежно, а там смело. Его дары были мазками красок. Кедаспела имел привычку "рисовать" едва заметными движениями пальцев правой руки, тихо лаская воздух - ему не нужна была кисть, только глаза и разум, и наложенное на пространство воображение. Он создавал формы
Он понял, как связаны неподвижность и смерть. В неподвижности внутреннее замолкает. Живое общение оканчивается. Пальцы не шевелятся, мир не вырисовывается к жизни, а незрячие глаза теряют из вида красочных богов. Глядя в лицо мертвеца, всматриваясь в запавшие глаза, он находит доказательство своих убеждений.
Был полдень. Солнце пробилось вниз и боги заплясали, ныряя и заполняя лоскуты сияния среди сумрака и теней, и Кедаспела сидел на муле, рассеянно замечая завитки пара у бугристых лодыжек животного, но почти все его внимание было сосредоточено на лице и глазах трупа, лежавшего пред ним на земле.
Вдоль узкой тропы стояли три хижины. Сейчас они превратились в груды пепла, мутно-серого, белесого и уныло-черного. Одна принадлежала дочери, достаточно взрослой, чтобы построить себе отдельный дом; если у нее был муж, его тела видно не было, сама же она лежала, перегородив остаток порога. Пламя сожрало нижнюю половину тела и заставило верхнюю раздуться и лопнуть, и боги сидели здесь тихо, словно в шоке - тускло-алые полосы и чернота свернувшейся кожи. Длинные ее волосы рассыпались, частично обгорев - эта часть головы казалась покрытой хрупкими белыми гнездами, остальная была недвижно-полуночной с намеками на голубые отсветы, как радуги в масле. К счастью, она лежала лицом вниз. Одна из трещин на спине была больше прочих, оставленных огнем, и края загибались внутрь: это сделал меч.
Но прямо перед ним был ребенок. Синие глаза покрылись мутной пеленой, придававшей видимость глубины, но всё за этой вуалью стало плоским, словно железные щиты или серебряные монетки, запечатанным и лишенным всякого обещания. Это, снова сказал он себе, глаза, которые больше не служат, и потерю невозможно оценить.
Хотелось бы ему нарисовать этого ребенка. Нарисовать тысячу раз. Десять тысяч раз. Подарить портреты каждому мужчине и каждой женщине королевства. И каждый раз, как они задумают ворошить золу в очаге богов гнева и ненависти, питая разинутые пасти насилия и бормоча жалкую ложь, будто хотят сделать жизнь лучше, правильнее, чище или безопаснее, он давал бы им еще одну копию детского лица. Он потратил бы все годы на один портрет, воспроизводя его на штукатурке стен, на шлифованных досках и в нитях гобеленов; выжигая на боках кувшинов, вырезая на камне и вытесывая из камня. Превратил бы его в аргумент, повергающих всех иных богов, любого бога злобных эмоций и темных, диких желаний.
Кедаспела смотрел вниз, в детское лицо. На щеке грязь, но в остальном оно чисто. Кроме глаз, единственной неподобающей деталью была вывернутая, сломанная шея. И синяк на лодыжке, где сжал руку убийца, поднимая жертву - так резко, что сломал позвонки.
Боги красок слегка касались лица - нежная печаль, тревожное неверие. Касались легко, как слезы матери.
Его сложенные на луке седла пальцы еда заметно двигались, рисуя лицо мальчика, заполняя линии и ракурсы приглушенными оттенками, навеки сохраняя эти не осуждающие глаза. Пальцы сделали волосы смутным пятном, ведь они не значимы в отрыве от сучков, коры и листьев. Пальцы работали, пока рассудок выл... пока вой не затих и он не услышал собственный тихий голос.