Ларец
Шрифт:
– Быть может, да. – Нелли задумалась. – Но даже коли я поверю, я не стану отворять этого засова. Я мало еще знаю в жизни, худо понимаю людей. Меня проще обвести вокруг пальца, чем тех, кто борется со Злом всю жизнь. А здесь вить нету замка даже на двери узилища. Выходит, всякому, кто по другую сторону двери, в стенах Крепости полная вера. Важней всего для меня ее не обмануть.
– Так вить я не прошу помощи! – с горячностью воскликнул Сирин. – Мыслимо ли отягчить бременем подобной ответственности неокрепшие рамены?! Но ты обяжешь меня, коли выслушаешь, а если вдруг и поверишь мне, подаришь великую радость. Ты выслушаешь мою историю?
– Говори! – Нелли подумала невольно о том, что ее странствие началося с истории Филиппа, тогда как Парашино – с истории княгини. Сколько же всяких рассказов довелось им выслушать с минувшего лета! Пожалуй, люди не меньше иной раз интересны, чем камни. Вот уж странная мысль! Впрочем, вить и камни тож говорят о людях.
– Дай только собрать мысли, – отозвался из полумрака Сирин. – Там, на суде, я говорил лишь то, что представлялося важным. Теперь же хотелось бы мне раскрыть душу.
Последовало
Глава XXI
– Батюшка мой, Василий Сирин, был человек старый, лучшие годы свои положивший на службе, и лямку начал тянуть еще при Государыне Елисавете Петровне, – начал Сирин, как показалось Нелли, уж слишком издалека. – Младший сын в семье, он ничего не имел за душою, кроме положенного жалованья, и не помышлял о браке, полагая жизнь при казармах нелегкою для прекрасного полу. Быть может, судьба бобыля и вовсе его не страшила. Был он человеком простых привычек, ревностен к службе и скромен в тратах, а также начисто лишен предосудительного стремления к картам и пирушкам. Не презирал он ни чиненого мундира, ни латаных сапог и редко справлял обновы, хотя кошелек его всегда был для товарищей завязан не туго. Сообразно тем временам, не мог он похвалиться ученостью. С такими людьми и скушновато, да надежно. Дослужившись до секунд-маиора, батюшка захотел отставки. Тут-то и обнаружилось вдруг, что за долгие годы скопилось изрядное состояньице. По солдатской манере долго не раздумывать, он тут же приобрел небольшое именье Груздево под Серпуховом. Барский дом стоял наполовину заколочен и изрядно обветшал, однако ж рукой было подать до Оки – местное же уженье голавлей превозносили до небес. Сущий парадиз для холостяка! Однако ж вскоре отцу стало не до голавлей. Шестнадцатилетняя Сонюшка, сирота-бесприданница, приживавшая в соседнем имении, заставила убеленного сединами воина забыть и псарню с голубятней, пасеку и прочие непритязательные приятства сельской жизни. Сие и была моя мать. В отличье от отца, она находила большое утешение от подневольного своего положения в книгах. Пересчитавши простыни, спешила она спрятаться в укромном уголке с «Памелою» либо другим чувствительным чтеньем. Немудреные повествованья батюшки о тяготах военных походов тронули ее сердце. Родственники ж, хоть и не рады были терять услужливую помощницу, чинить препятств не стали, и вскоре чета стояла уж под венцом. Заброшенный дом переменился, словно по волшебству! Стучали топоры и молотки, пахло краскою и побелкой, заросший крапивою цветник ожил и благоухал. Вскоре в благоустроенных горницах раздался и детский плач – родился я. Слуги рассказывали, что батюшка, увидевши наследника, плакал и молился сутки напролет, сам не веря, что Господь послал ему на старости лет столь полное щастье. Однако длилось оно недолго.
– Что же нарушило его? – спросила Нелли.
Рука Сирина по-прежнему с силою то сжимала, то разжимала прут решетки, и она отчего-то не могла оторвать взгляда от напряженного движения пальцев молодого человека.
– Ни что, кроме естественного порядка вещей. Я делал первые шаги по земле, когда ноги перестали носить отца. Все рассказанное известно мне лишь с чужих слов, ибо возможности составить собственное представленье о натуре и характере моего родителя я не получил. Ранняя память доносит лишь грузную фигуру в кожаном кресле, белые волоса да толстый халат. Я игрывал кистями того халата, сидючи на коленях, покрытых еще и медвежьей полстью. Но однажды в горницах запахло ладаном и послышалось печальное пенье, невнятное разуму дитяти, но сжимающее сердце ледяной рукою печали. Помню еще, что не сразу признал матушку в черном ее наряде и отказывался идти на руки. Однако ж цену своей утраты я постиг позже, а тогда младенчество мое продолжалось безмятежным своим чередом. Я удил рыбу со старым Егорычем, слугою и соратником покойного отца по военной службе, у него ж учился верховой езде. Когда ж подошел черед книг, то не наемные равнодушные руки дьячка, а любящие руки матери раскрыли предо мною их страницы.
Надобно заметить тут, что матушка осталась полновольною хозяйкою и моей опекуншей. Двоюродные братья мои, годившиеся по возрасту в дядья, жили далеко под Казанью. Не слишком и привлекало их заниматься судьбою сына в жизни не виданного ими родственника: военная служба изрядно ослабляет родственные узы. Не зря принято говорить – полк что семья.
Седьмой день рождения моего переменил мою жизнь. Помню, как залезши в полудень на скрипучую голубятню, я нашел лучшего моего голубка бездыханным на сером от сухого помету полу. Горько плача по нещасной птичке, я бросился в гостиную, где матушка обыкновенно читала в этот час. Однако ж она не читала, но беседовала с незнакомым человеком в черном парике, меж тем как усы и брови его, равно как и белая рябая кожа, изобличали масть ярко-рыжую. Увидавши меня заплаканным, матушка не бросилась, по обыкновению, выспрашивать о причине огорчения, но покраснела и смутилась. «Вот и мой Никита, единственная радость моих дней», – сказала она рыжему. «Для существа столь юного жизнь готовит еще немало радостей», – отозвался тот. Тут же было мне сказано, что предо мною новый сосед наш, господин Мортов.
Вскоре сделалось привычным, что сосед стал сопровождать матушку в ее летних прогулках по полям и рощам. Кроме полевых букетов в руках их можно было увидеть также и книги. Нередко читывали они вместе, сидя на дерновой скамье либо под сенью беседки. Иной раз теперь мать предпочитала сии приятные чтения даже воскресным посещениям церкви, коих прежде почти не пропускала. В мае составилось знакомство, а к сентябрю дело уж сладилось. Решено было, что молодые жить
«Он возрастет лучшим, чем Эмиль!» – непонятно восклицала теперь моя мать, обнимаючи меня. В дому появилась теперь подаренная женихом бронзовая голова похожего на обезьяну и, как обезьяна развеселого человека, имени коего я о ту пору, само собою, не знал.
– А как же его зовут? – спросила Нелли, припоминая похожего в отцовском кабинете.
– То Вольтер, гнуснейший надсмешник надо всем, что есть в жизни святого и благородного, – отвечал Сирин.
«Ворочусь – потоплю бюст ночью в пруду», – решила Нелли.
– Через неделю после свадьбы, – продолжал Сирин, – столкнулся я с первою неожиданностью. Надо сказать, что при усадьбе нашей не было собственного храма, благо изрядный стоял в селе. Однако ж отец мой, полюбивши на старости лет удобства, приказал сложить в саду каменную часовенку, дабы, коли придет настроенье для благочестивого уединения, не пришлось бы далеко ходить. Нередко забегал я в оную с нелепыми ребяческими чаяньями, чтоб зажила лапка у щенка либо чтоб матушка приготовила миндальное блюдо. Однако ж не забывал я испросить у Господа, чтоб матушка и старый Егорыч были здоровы. Выбеленные известкою стены, лампада, иконы местного письма да скамеечка для коленопреклонений – вот что составляло скромное ее убранство. В то утро же я попросту гнал мимо свое серсо, когда вдруг заметил, что дверь часовни забита накрест досками. Трудно объяснить, сколь мало дорожил я сим скромным прибежищем, покуда оно было доступно! Неприступность же его уязвила ребяческое сердце. Я побежал к матушке, хлопотавшей на кухне. «Твой новый тятенька думает, что сие строение безобразно в штиле, а верней сказать, в отсутствии оного», – равнодушно пояснила она, отсылая меня прочь. Раздосадованный и огорченный, я направился теперь в каморку Егорыча. Старый инвалид был у себя, но я застиг его за странным занятием: он разбирал свои вещи. Сундучок в медной оковке да мешок-сидор извлечены были на Божий свет впервые за долгие годы. «Егорыч, Егорыч, что такое штиль?! – воскликнул я. – Матушка говорит, что из-за этого штилю велено забить часовню!» – «Не токмо забить, а и вовсе порушить, – отозвался старик, хмуря кустистые брови. – Что ж за штиль таков, сдается мне, честным христианам знать незачем. Жили при покойнике-барине без штиля, как дай Господь всякому». При этих словах он бережно уложил в сидор изрядный запас табаку в вощеной бумаге. «А что ты делаешь, Егорыч?» – удивился я. «Ухожу, мой свет, куда глаза глядят. Я вить человек вольный. Небось наймусь сторожем в Серпухове али в Москве, оно и ладно». – «Егорыч, я без тебя скучать стану! Зачем ты собрался куда-то?» – взмолился я. «Эх, не трави душу, мой свет! Сам не ведаю, как тебя кину без призору, да только никак мне не ужиться с твоим вотчимом. Хрен знает, что за человек, вроде и русской, а копни поглубже – турка туркою. Мало мы их бивали!» – «Да отчего же турка, Егорыч?» – «Турка и есть, – уперся старик. – Ишь выдумал – штиль! Замутил голову молоденькой дуре, не жди добра! Все одно сживет он меня отсюда, уж лучше самому уходить». Я обиделся, что Егорыч назвал матушку дурою, и боле не упрашивал. Что-то однако ж охолодило мне душу, когда я увидал из верхнего окна, как старый инвалид бредет к воротам с мешком за спиною и сундучком под мышкою. Сбежавши по лестнице, я догнал старика и бросился ему на шею. Егорыч отер слезу и ласково меня перекрестил.
К моему удивленью, уход старого ворчуна оставил матушку решительно равнодушною. «Скоро уж будет у тебя стоящий берейтор, – небрежно пояснила она. – Старый дурак уж позабыл о красивой вольтижировке». Таким образом выходило, что тот и другая обласкали друг друга дураками взаимно, только кто ж из них был прав? Понять я не мог и терялся. Опять же и берейторы не растут в нашей сельской глуши под лопухами, сам же Мортов, как успел я приметить, предпочитал седлу покойную карету. Но сия загадка вскоре прояснилась. Дома все чаще говорили о переезде в старую столицу, где вотчим купил особняк. Прибыл вскоре немец Иоганн Карлович, говоривший по-русски худо и курьезно. Было мне кстати объяснено значенье нового слова управляющий. «Худая жизнь теперь станет, – толковали мужики. – Немчин по три шкуры сдерет с нашего брата. Эх, раньше-то барыня была пощадлива!» – «Вольно ж тебе слушать, что болтают темные люди, – говорила матушка. – Ежели Иван Карлыч и станет с мужичками строг, так для их же пользы». Но новая жизнь в Первопрестольной манила и меня. Резвому осьмилетнему шалуну уж казались скучны отчий дом да развалины часовни, принявшие за зиму вовсе неприглядный вид. А сколь заманчивы казались рассказы о шумных московских стогнах! Но я боюсь утомить тебя незначительными воспоминаньями, милое дитя. Однако ж прошу простить меня затем, что ты, быть может, последний живой человек, с коим я говорю.
– Последний русский человек, – невольно поправила Нелли, оглядываясь по сторонам. Улица будто вымерла. Катя с угрюмым видом подпинывала шагах в десяти носком сапога забытую кем-то из детей посеревшую бабку. У Нелли же затекли от сиденья на корточках ноги, и она опустилась на коленки.
– Последний живой, – сериозно поправил Сирин. – Дикие тож люди, то есть у них такое же тело, что и у нас. Однако они не живые человеки.
– Ну не мертвые же, покуда не покойники? – Нелли хмыкнула.
– Таких людей называют кадаверы. Они не осознают сами себя, их разум подобен разуму муравья либо бобра, кои созидают сложнейшие сооружения, но не являются людьми. Проще говоря, у них нету души. Кадаверы – не непременно дикие, их можно встретить в самых цивилизованных краях.