Лазоревый петух моего детства (сборник)
Шрифт:
— Вам коров гонят и хлеб везут, — наконец сказал он. — Фронт отодвинется подальше — коровы и хлеб сюда прибудут.
— А если фронт надолго станет?.. Дед Савельев говорит — лопуховый корень есть можно. Он сам в плену питался, еще в ту войну.
Танкист вытер мальчишку вафельным неподрубленным полотенцем.
— Нелюдское дело лопух кушать. Я покумекаю, потолкую со старшиной, может, мы вас поддержим из своего пайка.
Мальчишка, торопясь, покрутил головой:
— Не-е… Вам нельзя тощать. Вам воевать нужно. А мы как-нибудь.
— Мы постараемся, — сказал танкист. Он засмеялся вдруг невеселым, натянутым смехом. — А ты говоришь, не о чем мне с девками толковать. Потолковали бы, наверно, о том же самом… Зовут тебя как?
— Сенька.
На том они и расстались. Танкист отдал мальчишке обмылок, чтобы он вымыл свою команду: Маруську, и Сережку, и Николая. Танкист звал мальчишку поесть щей из солдатской кухни — мальчишка не пошел.
— Я сейчас при деле, мне нельзя отлучаться.
Курицы тягали червяков из влажной тихой земли. Петух бесхвостый, испугавшись танкистова шага, совсем потерял голову и, вместо того чтобы бежать, бросился прямо танкисту под ноги.
— А ты, чертов дурак, куда прешь? — закричал на него танкист.
Петух окончательно осатанел, бросился курицу топтать, свалился и закричал диким криком, лежа на крыле, — крик этот был то ли исступленным рыданием, то ли кому-то грозил петух, то ли обещал.
Возле танков — может быть, запах кухни тому виной, может быть, петушиный крик — пригрезился танкисту дом сытый, с занавесками кружевными, веселая краснощекая девушка с высокой грудью и послевоенный наваристый суп с курятиной.
Где леший живет?
Я поглажу тебя лапой бархатной
На богатство, на радость с милым дружком.
Человек лежал у сосны на мягкой многослойной хвое.
Сосна роняла хвою каждый год — прикрывала молодые побеги своих корней от стужи, охраняла их от соседней травы и от горьких поганых грибов. Ниже, где начиналась трава, между старых пней, розовым цветом вскипали брусника и вереск. Из трухлявого пня, из самой его сердцевины, поднималась березка с изогнутым тонким стволом. Еще ниже, за можжевельником, по песку, шла осока, примятая человеком, и на ней кровь.
Осока спускалась к болоту, ржавела и сохла в черной воде.
На болоте высокие кочки, желтые жирные цветы на них. И в цвету тонконогая клюква.
Над болотом дурман.
Человек припал к темной хвое лицом, неподвижный и грязный. Зеленая тина засохла в его волосах. Сапог на нем не было. Из разорванной гимнастерки торчала нательная белая рубаха, запятнанная болотом и кровью.
Сенька стоял у сосны — вцепившись в сосну. Слушал: дышит — не дышит? А может быть, дышит еще…
По всей земле, завоеванной немцем, летела бумага. Она засоряла улицы городов, и без того не метенные, заваленные кирпичом битым, битой мебелью и штукатуркой. Бумага двигалась по дорогам, висла на порванных проводах телеграфа, свивала в кустах желтоватые грязные гнезда. В этих гнездах шевелились острые черные буквы, красивые и надменные.
Бумага летела в поля и леса. Ветер нес ее с места на место и ронял в воду, где она погибала.
Но не кончалась она — все летели по дорогам обертки, газеты, воззвания, журналы, приказы, запреты. И не было им конца. И не было близко той широкой воды, в которой бы эта бумага погибла вся — от грозной угрозы до грязной подтирки.
Старик Савельев сидел на крыльце своей избы, на теплых досках, изрытых до половины их толщины ногами многих людей за многие годы. Стариковы руки лежали на коленях. Чем-то, может быть сухостью и цветом, напоминали они отодранную, но не совсем оторванную от ствола кору старой осины. Сатиновая выцветшая рубаха свободно плескалась на нем, словно уже принадлежала ветру, и ветер не уносит ее потому лишь, что не желает мешать старикову рубаху с бесконечным немецким папиром.
Старик глядел на дрожащий в пыли лист газеты.
Ветер дохнул — лист поднялся. Черные буквы мелькнули, как тени далеких галок, когда-то кружившихся в белом ненашем небе.
Старик открытыми глазами смотрел старый сон, незабытый, тревожный и грустный.
Неподалеку от прекрасного древнего города Эрфурта дом кирпичный, с широкий верхом, с кирпичным полом в больших сенях. Хозяин дома в России, в плену. Русский военнопленный, унтер артиллерийского полка Савельев в его доме живет…
Перед стариком мальчишка застыл, Сенька. Лицо у Сеньки — сплошные глаза. Они обтекают, как свечки. Колышется в этих глазах громадный и светлый страх.
— Дедко Савельев, дедко Савельев, там, у болота, мертвяк. Убитый красноармеец.
— Ври дальше.
Мальчишка брызнул слезой.
— Он, может, еще живой. Только больной очень шибко. Весь израненный.
— Ты не части — собьешься. — Лицо у деда Савельева тихое, нет в нем движения. Дед Савельев зарос волосом сивым, он похож на березовый пень при луне.
— Мертвяк-то просил чего передать иль спокойно лежит?
Мальчишка выбежал на дорогу, заскользил в пыли — заорал что есть силы:
— Человек кончается! Помертвел уже! Эй! Иль не слышите?!
Тихо на улице. Только собаки тощие и обреченные кашляют под сараями. Подобрал Сенька круглый камень-голяк, запустил со всего маху ни во что. Камень поскакал по пыли, как по воде, всколыхнул на ней шесть блинов и утоп. Сенька сел в придорожную жесткую от грязи траву и заскулил, глядя в землю. А когда голову от земли поднял, не было на крыльце старика.