Лебединая песнь
Шрифт:
– Говорят, что советский служащий имеет право на отпуск после того, как проработает сколько-то месяцев. Если против ожидания я продержусь этот срок и получу отпуск, поеду туда, где был наш майорат и попробую найти могилу мамы.
Нина с удивлением взглянула на него:
– Что вы, Олег! Вам не следует показываться там, да еще с расспросами что и как. Ведь вас признают.
– Крестьяне не выдадут меня. А где могила вашего отца?
– В Черемухах, около деревенской церкви. Но я туда не поеду, нет!
– Как это вышло, Нина, что вы оказались в Черемухах, а не с моею матерью?
– Отец увез меня в Черемухи, когда
– Александра Спиридоновича арестовали там же, в имении?
– Да. Нагрянули чекисты и комиссар, латыш. Требовали, чтобы отец сдал немедленно оружие, уверяли, будто бы он сносится с белыми, которые стояли на ближайшей железнодорожной станции, а этого не было, я-то знаю. Помню: обступили Мику и стали допытываться, не зарывали ли чего-нибудь отец и сестра. А Мике было всего четыре! Слышим, он отвечает: «Зарывали!» А они ему: «Веди!» Вот он и повел их, а мы с отцом, стоя под караулом, со страхом следили через стеклянную балконную дверь: мы боялись, что он приведет их к месту, где у отца были зарыты сабля и наган. Но оказалось, что он вывел их к могиле щенка под кленами. Никогда у меня не изгладятся из памяти эти минуты… Отец… Его крупная фигура, закинутые назад седеющие кудри и та величавая осанка, с которой он объяснялся с чекистами. Он отказался выдать им ключи от винного погреба… Уж лучше было бы не препятствовать…
– Ваш батюшка, очевидно, опасался, чтобы они не перепились и не начали бесчинствовать, – сказал Олег, и в глазах его она увидела страх – страх за нее, как переживет она тяжесть воспоминания… Она вдруг закрыла лицо руками…
– Так вы, значит, знаете? – вырвалось у нее.
– Я? Нет… ничего не знаю… – но растерянность в интонации выдала его.
Прошла минута, прежде чем она опять заговорила:
– Кучер и садовник отбили меня – все-таки успели спасти, но отец уже был мертв… Из-за них… Из-за этой пьяной банды я потеряла и отца, и ребенка. Тогда… от этого ужаса… от страха… у меня разом пропало молоко.
Он обратил внимание, какой трогательной нежностью зазвенел ее голос при слове «молоко».
– Кормилицы под рукой не было… пришлось дать прикорм, а ему было только три месяца… И вот – дизентерия, – и она уронила голову на руки, протянутые на столе.
Он подошел и поцеловал одну из этих беспомощно уроненных, бессильных рук.
– Вы вот сейчас, наверное, думаете, – проговорила она, поднимая лицо, – «она не оказалась русской Лукрецией и все-таки осталась жить…»
Олег схватился за голову:
– Что вы, Нина! Я не думаю этого! Нет! Ведь тогда еще был жив ваш ребенок – имея малютку, разве смеет мать даже помыслить… и потом вас успели спасти. А вот что мне прикажете думать о самом себе – меня, князя Рюриковича, Георгиевского кавалера, офицера, выдержавшего всю немецкую войну, меня хамы гнали прикладами и ругали при этом словами, которые я не могу повторить. Нина, я помню один переход. Я отставал, у меня тогда рана в боку не заживала – она закрывалась и снова открывалась… конвойный, шедший за мной, торопил меня… потом поднял винтовку: «Ну, бегом, падаль белогвардейская, не то пристрелю, как собаку!» И я прибавлял шаг из последних сил…
Теперь она посмотрела на него с выражением, с которым он перед этим смотрел на нее.
– Не будем говорить, – прошептала она, утирая слезы.
– Не будем.
И
В следующий свой выходной день Олег с утра вышел из дома. Накануне он получил «зарплату» и в первый раз мог располагать ею по своему усмотрению, покончив с уплатой долгов Марине и Нине. Пока долги не были сполна уплачены, он тратил на себя ровно столько, чтобы окончательно не ослабеть от голода. В это утро, сознавая себя впервые свободным от долгов, он решил, следуя советам Нины, пройти на «барахолку» и поискать себе что-нибудь из теплых вещей, так как до сих пор разгуливал по морозу в одной только старой офицерской шинели с отпоротыми погонами; в этой шинели он проходил все шесть лет в лагере и выпущен был в ней же. Январский день был морозный, яркий, солнечный, в нем была жизнерадостность русской зимы, которая какой-то болью отзывалась в сердце Олега. Войдя на «барахолку», он тотчас попал в движущуюся, крикливую, беспорядочно снующую толпу. Выискивая фигуру с ватником или пальто, он ходил среди толпы, когда вдруг до слуха его долетел окрик:
– Ваше благородие, господин поручик!
Совершенно невольно он обернулся и увидел в нескольких шагах от себя безногого нищего, сидевшего на земле около стены дома. В нем легко было признать бывшего солдата, и даже лицо его было как будто знакомо Олегу; впрочем, он так много видел подобных лиц – и это было такое типичное солдатское лицо. Нищий смотрел прямо на него, и не было сомнения, что этот возглас относился к нему. Олег подошел.
– Из какого полка? – спросил он. И в ту же минуту подумал, что безопаснее было бы вовсе не подходить и не откликаться на компрометирующий оклик. Если бы говоривший не был калека, он так бы и сделал.
– Лейб-гвардии Кавалергардского, Ефим Дроздов, из команды эскадронных разведчиков! А вы – господин поручик Дашков? Я с вами на рекогносцировки хаживал.
– Тише, тс… смеешься ты надо мной, что ли?
– Никак нет, ваше благородие. Оченно даже рад встрече. Поверите, даже дух захватило, как вас увидел. А я ведь вас в усопших поминал, недавно еще записочку подавал за вас и вашего братца. Замертво ведь вас тогда уносили в госпиталь.
– Да, я тогда долго лежал, ранение было тяжелое, но с тобой, я вижу, обошлись еще хуже, бедняга, – и Олег наклонился, чтобы положить ему в шляпу десятирублевую бумажку.
– Очень благодарен, ваше благородие. Пусть Бог вас вознаградит за вашу доброту! А меня ведь в тот же день, что вас, немногим позже хватило; думал, помру, а вот до сих пор маюсь. Теперь бы уж я и рад, да смерть про меня забыла.
– Чем же ты живешь, мой бедный?
– Да промышляю понемногу – то милостынькой, то гаданьем; книга тут мне одна вещая досталась от знакомого старичка; по ей судьбу прочитать можно. Сяду, раскрою – подойдут, погадаю, заплатят. Не погадать ли и вам, ваше благородие?
– Нет, благодарю, я свою судьбу и сам знаю, – и он усмехнулся с горечью.
– А то перепродам что, – продолжал солдат, – вот и сейчас товарник хороший есть, как раз бы для вас.
– Что именно?
– Да товар такой, что на людях не покажешь, за него пять лет лагеря по теперешним порядкам. Я уже много раз приносил его с собой на рынок, да боязно и предлагать. Не знаешь, на кого нападешь, на лбу у человека не написано. Уж очень теперь много шпиков развелось, ваше благородие.
– Оружие?