Лебединая песнь
Шрифт:
Он усмехнулся:
– Я думаю, французская гимназия – это не то, что тебе было нужно: бабушка не поняла серьезность момента! Ну, а потом что было?
– А потом выяснилось, что у меня способности к музыке, и решено было все силы бросить на занятия роялем. Я хотела попасть в консерваторию: там я могла бы и среднее закончить. Но меня не приняли – даже к приемным экзаменам не допустили: я – дочь расстрелянного полковника – на что могу я надеяться? Учусь теперь в музыкальной школе.
– И служишь?
– Нет. Бабушка не хочет, чтобы я служила.
– Так на что же вы все живете?
Она стала рассказывать про Сергея Петровича. Он слушал, и лицо его становилось все сумрачнее и сумрачнее. Пришли в кафе. Когда они сели за маленьким столиком, стоящим несколько в стороне от других, Миша сказал:
– Да, все это очень неприятно: сослан, конечно,
Он остановился и посмотрел на Асю, которая внимательно слушала его.
– Чего же по твоему не достает мне? – спросила она спокойно.
– Многого, Ася. В тебе слишком светится вся твоя идеалистическая душа. В твоих словах, в твоих движениях и манерах есть что-то сугубо несовременное. Ни практичности, ни бойкости, ни самостоятельности. Ты производишь впечатление существа, случайно заблудившегося в нашей республике. Тебе необходимо изменить если не душу, то хоть манеры – перекрасить шкурку в защитный цвет. Я знаю, что это нелегко с аристократической отравой в крови, а все-таки это необходимо. Когда-нибудь ты убедишься, что недостаточно солгать в анкете (если вообще возможно солгать), надо суметь в жизни перед окружающими поставить себя так, чтобы никто на службе или в учебном заведении не смог заподозрить в тебе дворянку. Вот я заметил, что ты всякий раз отвечаешь «мерси» вместо «спасибо» и при этом очаровательно грассируешь, обнаруживая идеальный парижский выговор. Будь уверена, что одним этим словом ты можешь предубедить против себя всю окружающую тебя среду. Я говорю это все на основании собственного горького опыта, так как однажды уже вылетел с треском с рабфака потому только, что не сумел держать себя так, как это было необходимо перед своими же товарищами да этими месткомами и парт-ячейками. С тех пор я стал иначе говорить, иначе смотреть. Отчасти это пошло мне во вред, но я предпочитаю лучше покраснеть перед бабушкой, нарушив правила хорошего тона, чем обнаружить свое подлинное лицо перед любым рабочим. Ася, пойми, достаточно одного только промаха перед кем-либо из «сознательных» товарищей, и вот в стенгазете появляется колкая заметка, где на тебя не то чтобы доносят, нет, зачем, – тебя высмеивают, на что-то как будто намекают, и этого уже довольно, чтобы на следующий же день тебя вызвали в комсомольское бюро или в местком, и началась травля, в которой ты непременно будешь побежден, так как опровержений твоих не выслушают и не напечатают.
Она молчала. Видно было, что она мобилизовала все свое внимание, слушая его, и это его тронуло – он наклонился к ней и внезапно теплая нота прозвучала в его голосе:
– Да ты не обиделась ли на меня? Ты вся такая, как ты есть, мне очень нравишься, я не желал бы лучшего от кузины, но… нельзя забывать, в какое время мы живем.
– Нет, я не обиделась, Миша. Я отлично понимаю, что у тебя это все выстрадано, но эта твоя теория – защитная шелуха, как вокруг каштана или
– О, да ты не глупа! Ты очень хорошо мне ответила! – воскликнул он, как будто чем-то удивленный.
К ним подошла официантка, и разговор прервался на несколько минут. Оба корректно выждали, пока она не удалилась.
– Ты говоришь – выстрадано. Да, выстрадано! – начал он.- А вот отчего же они, старшие – ну, если не бабушка, то хотя бы дядя Сережа – не сумели понять того, что понял я – мальчишка? Отчего дядя Сережа не сумел найти место в новом обществе? Подумала ли ты, в какое положение поставил он тебя своей ссылкой?
Бархатные, как персик, щечки Аси покрылись нежным румянцем.
– Нет, об этом я не подумала! Я думала о том, что он, по все вероятности, попадет в очень тяжелые условия, что у него, может быть, не будет угла и что он затоскует без музыки и книг. Нет ночи, чтобы засыпая, я не вспоминала, что дядя один работал все эти годы и теперь я должна помочь ему и бабушке, но я еще не представляю себе, как это сделать!
Тени печали легли на нежное лицо.
– Я никого не хочу обвинять, – прибавила она. – Ты говоришь, что дядя Сережа не сумел занять место в новом обществе, но он был полезен, он работал, как вол – сначала в «оркестре безработных» и в рабочих клубах по вечерам – они это называли халтурой, а потом в Филармонии.
Ее кузен молчал.
– Что же ты ничего не говоришь? – спросила она, чувствуя себя в чем-то виноватой.
Он встрепенулся:
– Прости, пожалуйста. Я бываю несколько рассеян.
– Ты ведь еще ничего не рассказал ни о том, как ты жил, ни о том, что передать бабушке и когда ты приедешь к нам?
– сказала она и почувствовала, что уже не ждет ничего радостного и задушевного.
– Видишь ли, Ася… скажу откровенно – да ты и сама могла бы уже понять, после всего сказанного… встреча с Натальей Павловной не входит в мои планы, и меня очень озадачивает… Ты росла под крылышком родных и, конечно, не представляешь себе, какую суровую школу прошел я за эти годы! Отец думал только о себе, когда бежал с полком в Константинополь, а меня бросил тринадцатилетним кадетиком отвечать здесь за моих предков! Я едва не умер с голоду. Я продавал газеты на улицах, я чистил сапоги; приходилось доказывать едва ли, что я не наследник-царевич или что я не верблюд, а двуногое! И вот только что я встал на ноги, сумел отбросить «Долгово» и навсегда покончить с прошлым, я узнаю, что у меня есть родственники, которые жаждут раскрыть мне объятия! Пойми: для тебя бабушка и дядя Сережа – близкие и дорогие люди, а для меня – враждебные призраки, которые являются опять возмутить только что налаженную жизнь. Мое происхождение уже достаточно мешало мне!
– Миша, Миша, не говори так! Это очень грустно, что тебе было так трудно, но ведь мы не знали, где тебя искать. Бабушка, конечно, взяла бы тебя к себе, как сына, если бы раньше напала на твои следы. Она и дядя Сережа сделали бы для тебя все – ведь сделали же для меня! Ты говоришь так раздраженно и сухо, точно ты не рад нашей встрече. Миша, вспомни, как бабушка всегда баловала нас: помнишь, как ждали мы всегда ее приезда в Березовку и какую кучу игрушек она привозила? Помнишь живого ослика и колясочку, в которой мы с тобой катались, когда был пикник? Помнишь твоего пони и того чудного араба и мою куклу Лили, которых бабушка привезла из Парижа? А «серенький ящик» со всевозможными штуками, которые бабушка показывала нам только в утешение, когда кто-нибудь из нас бывал нездоров?
– Я все помню, Ася. Память у меня очень хорошая. Но дело все в том, что баловать меня тогда не стоило бабушке Наташе никаких усилий и уж, разумеется, никакого риску. А мне теперь возобновлять отношения с ней – значит поставить на карту все! Репрессированные родственники и громкие фамилии для меня – петля! Я занимаю хорошее место, весной мне обещана путевка в ВУЗ с сохранением содержания, и вдруг на горизонте появляется бабушка – ее превосходительство и его благородие опальный дядюшка – белогвардеец в ссылке – тут призадумаешься!
– Миша, ты говоришь недостаточно уважительно… точно с издевкой! Как смеешь ты так говорить. Бабушка стара, у нее такое большое горе, если ты прибавишь ей огорчения еще хоть каплю – будет уж слишком много!
– Мне тоже тяжело все это, Ася; но с теми, с кем я могу говорить прямо, я предпочитаю не изворачиваться. На меня не рассчитывайте! Я сам выбился на дорогу, ни одна живая душа не пришла мне на помощь. Я ни у кого ничего не просил, и теперь прошу только одного – оставить меня в покое.