Лебединая стая
Шрифт:
— Нашел. На абрикосе. На самой верхушке застрял. Едва стряхнул.
— Вы в самом деле поверили, что я хочу вас зарубить?
— Лучше б ты меня зарубил, чем эти муки… Как же я мог очутиться во рву раньше тебя, если я без памяти лежал под кручей?
— А кто говорит?.. Запишите, товарищ Македонский… Это мое последнее слово…
Ему, должно быть, трудно было говорить, а Данько упал на колени у его постели и расплакался, как мальчишка. Конвоиры еле вытолкали его из палаты. Он заметил, что у парня уже здесь, в больнице, пробились усики, верно, от любви, и так же, как раньше, непокорно торчали вихры, готовые вынести любые страдания ради Мальвы. И Даньку стало понятней, за что Мальва могла полюбить этого дерзкого воителя. Не иначе,
В Вавилон возвращались без Киндрата Бубелы. Его подводу взяли Раденькие. Им он поручил и подводу, и ветряк. Раденькие, природные лицедеи, даже проронили на прощание слезу. А на самом деле оба думали о том, что теперь ветры обеими руками заработают на них, пока бубеловский гигант будет стоять рядом без движения. На возу Соколкжов дремал козел, измученный не столько следствием, сколько самим путешествием в Глинск. Философ, чем бы печалиться, что потерял место сторожа на ветряках, огорчался, чудак, тем, как трудно Тесле править районом, над которым умещается чуть ли не весь Млечный Путь в миллионы километров…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Рассветы в Глинскенаступают внезапно, словно их приносят сюда порывистые ветры вместе с запахами степного жнивья. Этот миг не пропускал поэт, усаживаясь не без помощи Мальвы в старинное кресло с головой дракона на спинке (кресло нашли на больничном чердаке и с разрешения врача поставили у окна в палате). В Глинске состязались в громкости петушки-дисканты, заставляя замолчать своих потерявших голос отцов. Смешно было слушать, как ломкий подголосок, впервые ощутив в себе талант вокалиста, неожиданно на самой высокой ноте «пускал петуха» и трагически сходил со сцены. Эти неудачники напоминали поэту о его детстве в приюте, о первых стихах; они были чудом для него самого, хотя никто в Глинске не принимал их всерьез, пока в приют не заглянул бывший председатель коммуны Соснин, который, послушав, признал в мальчике поэта. Это были стихи о приюте, о девочке Федорке, о первом чувстве к ней. Соснин забрал поэта в коммуну, а Федорка осталась в приюте. Разочаровавшись в поэте, который не смог написать о коммуне ничего эпохального, а все только воспевал белых лебедей на озере да покалеченных богов в парке, Соснин отправил его в Кострому на курсы сыроваров, должно быть, считая этот промысел очень близким к поэзии. Вернувшись из почетной ссылки через год, сыровар не застал Федорку в Глинске, да и сам приют к тому времени уже распался, не смогши держать в покорности столько переростков. Федорка уехала в какой-то большой город. Она была беленькая и легкая, как пух одуванчика, и такую ветры могли занести, куда хотели.
Ночью, когда больница затихала и погружалась в беспокойный сон, Мальва сама забиралась в старинное кресло, устраивалась там поудобнее, подобрав ноги, и читала вслух Майн Рида, томик которого отыскали вместе с креслом на чердаке. Мальва читала, пока больной не уставал и не засыпал от этого чтения. Лампа коптила, и Мальва появлялась утром в коридоре с копотью на носу.
На этот раз на рассвете все повторилось. Мальва привычно помогла больному добраться до кресла. Над Глинском возносился целый хорал петушиных голосов, но поэт спросил ее:
— Мальва, почему молчат петушки?
Затем все перед его глазами пошло кругом, поэт стал хвататься руками за воздух, на крик Мальвы вбежала Варя Шатрова, старшая операционная сестра, и показала ей на дверь. Но Мальва поняла этот жест как приказ звать доктора.
Доктор был родом из Миргорода, из знаменитой врачебной семьи Шамраев, прадед которых, по преданию, будто бы лечил еще самого Гоголя. После института это была первая практика молодого Шамрая. Жил он один, занимал небольшую комнату рядом с аптекой, и потому в его жилище всегда стоял запах лекарств. Из-за этого запаха раму выставили, а окно от мух затянули марлей. Говорили, что доктор спит голый, вроде бы никак не может отвыкнуть от студенческой
— Доктор, доктор, идите… Володя не слышит уже петушков…
Высоченный накрахмаленный Марсианин словно и впрямь появился в этой застиранной больничке с какой-то другой планеты. Мальва бежала за ним, исполненная веры в его всемогущество. Одноногий сторож на деревяшке, австриец Шварц, как раз отворял ворота перед громадными дыманами. Волы привезли больного из Нехворощи, уморились и теперь стояли как вкопанные. На передке сидел вихрастый парнишка-погонщик, а хозяин лежал на белой соломе, из которой выглядывали черные скрюченные пальцы его босых ног.
Мальве показалось, что на этой медленной, как вечность, подводе привезли только ноги крестьянина…
Петушки-дисканты первыми оплакивали поэта. Когда в палату явились санитары с носилками, врач приказал им сначала вынести кресло с головой дракона на спинке, как будто оно было причиной смерти. Кресло с трудом выставили, оно цеплялось своими рахитичными ногами за дверные косяки. Санитары, оба усатые и похожие друг на друга, казались близнецами. Разных людей выносили они, но поэта впервые. И они несли его уж больно торжественно.
Марсианин был только на год старше сыровара и, когда тот очутился в больнице, не чинил ему никаких притеснений, разрешил Мальве быть при нем и только теперь сообразил, что эта свобода могла стать причиной худшего. Нет ничего более неутешного, чем влюбленные в предчувствии разлуки. Доктор сочувственно смотрел на Мальву, собирающую в узелок пожитки поэта, ветхость которых бросалась в глаза — ей они были совсем ни к чему, — и с горечью вышел спасать больного из Нехворощи.
Дыманы улеглись возле телеги, заняв чуть ли не полдвора, покорные, разумные, каждый в своей части ярма. Если хозяин умрет в операционной, они еще сегодня увезут его обратно в Нехворощь, и потому им надо отдохнуть. Погонщик, казалось, был равнодушен к судьбе хозяина, он, разметав руки, спал на полке в рубахе горохами и в залатанных на коленях парусиновых штанах. Это дало повод Мальве подумать, не одарить ли ей беднягу, должно быть мыкающегося в батраках. Но волы посмотрели на нее из ярма с таким укором, что она не посмела оставить узелок на телеге.
Было воскресенье — базарный день. Из дальних и ближних сел потянулись возы, нагруженные боровками, овечками, связанными петухами, которые отпели свое, и всяким другим добром. Нехворощь проскрипела на дыманах, похожих на тех, что спали в больничном дворе. Обрисовался на дороге, как мираж, и вавилонский обоз, Мальва еще издалека узнала его по коврикам и дерюжкам, которыми устилали телеги, чтобы уже одним этим показать свою принадлежность вечному Вавилону. У Мальвы не было никакого желания встречаться с вавилонянами, она сняла туфли и пошла напрямик. Кое-кто на подводах узнал ее, окликнул, но она не подала никакого знака, что услышала. Провалитесь вы, убийцы! Не хочу знать вас до самой смерти.
Трясогузки — их здесь зовут волопасиками — стремительно перелетали по стерне перед Мальвой, с необыкновенной легкостью выбирая для нее эту самую трудную и самую неведомую изо всех дорог. Стерня низкая, колючая, а Мальва шла по ней босиком, вот птички и волновались, подбегали к самым ступням, вспархивали и щебетали все озабоченнее — заметили, видно, кровь на ногах, ну и хотели как-нибудь предостеречь — и так сопровождали Мальву, пока не вывели на черную коммунскую пашню и уж там оставили ее. У них ведь и без того полно забот, у смышленых этих степных непосед.