Лебединая стая
Шрифт:
— Едем, Лукьян!
Но Данько загородил ворота.
— Он сам знает дорогу, — словно нехотя бросил он, взял ее за руку и стащил с саней. — Но-о!
Мышастые понимают его с полуслова, с полувзмаха, они вынесли сани со двора прежде, чем Лукьян надумал вступиться за Даринку, больше того, ему пришлось сдерживать их, чтобы не запалили сгоряча застоявшиеся сердца. Один турманок развязался, взлетел Лукьяну на плечо, тот покосился на него, улыбнулся. Это была голубка, она могла лететь, но не могла бросить а беде свою пару и крепко вцепилась в плечо хозяина.
Выехали на тракт. Старые вербы, одетые в иней, походили на старух, торопящихся по этой дороге к заутрене. Коршун бился с ветром. Заметив его, голубка
…Стук, звон, гам повисли над Глинском, это так непривычно после тишины, что Лукьяну слышится в этом шуме не то тревога, не то отчаяние.
— Пане Соколюк, пане Соколюк! — зазывает его в свою лавку, где пахнет конфетами и дегтем, бывший вавилонский арендатор, а ныне глинский богатей Моня Чечевичный.
Этой осенью Чечевичного обложили колоссальным налогом, и он теперь распродается, чтобы как-нибудь уплатить налог и живым выбраться из Глинска. В отличие от других крупных нэпманов, которые, почуяв беду, сразу распродались и сбежали в большие города, он до последнего держался за дедовское наследство — паровую мельницу, маслобойню и эту лавку в Глинске. Ну и влип: мельницу и маслобойню у него отобрали еще в прошлом году, а теперь обложили лавку такой суммой, что продай Моня Чечевичный вместе с нею и себя, и то ему, в лучшем случае, не миновать выселения из Глинска. Так что берите, пане Соколюк, что вам нравится — ленты, сережки, бусы для невесты. Меленькие красные бусы украсят шейку любой красавице! Чего только нет в этой лавке! Иконы всемогущих и всемилостивейших христианских богов и святителей здесь всегда стоили копейки по сравнению с тем, что за них запрашивают на ярмарке. Иконы Моне привозят из Бердичева, самая дорогая — два-три рубля, и уж это всем иконам икона: в серебряном окладе, в золоченой раме, и лик на ней с тем видом неизбывной набожности, которого достигают только иконописцы-грешники, надеясь усердием своим заслужить прощение у богов, подозрительно похожих на владельца лавки. Святотатство иконописцев, да и самого Мони Чечевичного, который не имел никакого морального права торговать своими портретами, а тем более христианскими богами, прощали ему за дешевизну этого обесцененного товара, запасы которого были почти неисчерпаемы. Наряду с иконами здесь продавалось все, что может понадобиться человеку: деготь в бочонках, железные конские путы, украшенные серебром уздечки, ремни для веялок, шестеренки для соломорезок, одним словом, все, что не портится, что может лежать сотни лет. Посреди всего этого стоит Моня Чечевичный, почесывает козлиную бородку, которая стала седеть от забот, и дивится тому, что у Лукьяна так долго не подымается рука купить бусы, У Мони привычка улыбаться покупателям, искренне, преданно улыбаться и просить, умолять, так умолять, как он сегодня умоляет Лукьяна;
— Не обижайте мою лавку, есть деньги, купите, нет, возьмите в долг, я поверю вам, пане Соколюк, еще ваша мать и ваш отец покупали у меня, а ваш дед всегда все брал в лавке моего деда.
Ну что ж, учитывая столь давние отношения, Лукьян вынимает из кошелки пару турманов (голубка не связана, и он тут же связывает ее), и в результате гешефта ошеломленные связанные турманы в один миг оказываются под прилавком, а самое дорогое ожерелье холодочком стекает за пазуху, под рубаху. Оттуда оно не выскользнет, там оно будет постоянно напоминать о себе. Прощаясь, Лукьян советует Чечевичному:
— Берегите турманов, прекрасная пара!
Моня улыбается. Пока у него была мельница, он увлекался голубями, а этих купил разве что на жаркое. И теперь, даже при таких непомерных налогах он любит хорошо поесть.
Довольный тем, что впервые в жизни провел Моню Чечевичного и тем воздал ему и за родителей, и за деда, Лукьян отправился на самую ярмарку — надо же было еще купить керосин, мыло и соль, и купить как можно дешевле, выцыганить копейку. И тут Лукьян заметил то же, что и в лавке Чечевичного: чего только не свезено сюда! Тысячи
Максим Тесля и еще какой-то незнакомец в кожанке, должно быть, из губкома, ходили по всей ярмарке, Тесля приценивался, улыбался, что-то объяснял спутнику. Вот они оба остановились перед быками. Один бык, серый красавец, принадлежал Бубеле, тот играл с ним, показывал, какой он покорный и смирный, и уже назвал цену — сорок рублей, в хорошие времена это было бы просто задаром.
— Жаль, нет Клима Синицы, Хорошая вещь для коммуны, — сказал Тесля и повел своего товарища к рядам с кормами и мукой.
Лукьян дальше не пошел за ними, не мог оторваться от бубелинского быка, к которому не раз водил свою корову, эта обязанность лежала на нем.
Другие вавилонские богачи собирались уже с ярмарки, так и не распродавшись. Когда Лукьян вернулся к заезду, где поставил лошадей, он уже не нашел там многих соседей: уехали Павлюки, увезя домой громадного черного борова, проклинал свои бочки с медом Матвий Гусак, возвращались и другие — об тын хвостом, да и все на том. Но что за чертовщина? Лукьян не может найти своих саней, остались только место с просыпанной гречишной соломой и след полозьев, теряющийся во множестве остальных уже через несколько шагов.
— Эй, где мои лошади? — отчаянно закричал Лукьян и забегал меж чужих саней и чужого, незнакомого люда, который тоже не распродался, но не торопился по домам — это все были жители из ближних селений.
Лукьяну сказали, что пришла какая-то женщина в белом расшитом тулупе и, кажется, в валенках, да-да, в валенках, уселась в сани, как в свои собственные, и поехала прочь.
Лукьян чуть не заплакал в отчаянии. Он знал от Данька, что конокрады часто пользовались услугами женщин, и если уж коня крадет женщина, то дело твое пропащее, так и знай, начинай сколачивать капитал на новую клячу. А тут пропало все сразу — пара лошадей, сани, да еще и упряжь, и не какая-нибудь, а парадная, на которую Данько еле-еле накопил. Кровь ударила Лукьяну в виски, он бросился прочь из этого пакостного места и вскоре очутился на одной из прирыночных улочек, где торговали запрещенными товарами: самогонными аппаратами, книгами из жизни императрицы Екатерины, кораном, приворотным зельем и всякой другой чертовщиной, вплоть до николаевских золотых пятерок. Это был тот «черный рынок», который глинские власти вроде бы искореняли, но в то же время старались не замечать, здесь торг шел тихий, потайной, все из-под полы, и вдруг Лукьян со своими воплями:
— Баба в белом тулупе… Лошади мышастые, упряжь дорогая… Люди добрые, как же мне теперь домой?..
— Хо-хо, видно, добрый человек, раз у него баба пропала вместе с лошадьми! — смеялись над его криком.
И вдруг он обомлел — прямо перед ним сидит в его санях женщина, а лошадки спокойно жуют овес.
— Мальва! — воскликнул он, поправляя очки. Она расхохоталась, довольная своей проделкой. Первое желание было побить ее, но разве можно побить Мальву, да еще на людях, да еще после этого ее невинного смеха, а главное, когда все сразу нашлось: сани, лошади, упряжь, убранная медными бляшками. Лукьян и сам засмеялся от этого все еще невероятного счастья, после неслыханной беды. И все-таки самой большой неожиданностью для него была сама Мальва.
— Как ты тут очутилась?
— Ищу, с кем бы добраться до Вавилона, глядь, ваши лошади. Стою, жду, хозяина нет, дай, думаю, разыграю.
— А я чуть с ума не сошел — возвращаться в Вавилон без лошадей! Да это смерть. Сразу к Фабиану и заказывай гроб безо всяких. А ты откуда же?
— С узкоколейки, пропади она пропадом! Вагончики холодные, дорогу занесло, поезд всю ночь простоял в поле, ехала тысячу километров чин чином, а тут чуть не замерзла.
Лукьян внимательно посмотрел на нее через очки.